Страница 27 из 76
Глава 8
Два обещанных выстрела уходят один за другим, и берег на них не отвечает. Носилки переваливают через планширь, за ними вторые; пустая шлюпка отходит от борта и растворяется в темноте раньше, чем я успеваю её проводить. Наступает то, чего у нас не было с начала ночи, — промежуток.
Расчёт начинает делать то, что делают в промежутке: считать оставшееся.
Замковый выгребает из-под станка стреляные гильзы и ставит их в угол, к комингсу, стоймя, одну к одной. Мошкин без команды берётся протирать наглазник изнутри рукавом, хотя протирать там нечего, кроме собственного дыхания. Двое ушли в люк и не вернулись ещё. Пантелеев в трёх шагах от меня стоит спиной к щиту и держит маслёнку за пазухой, у самого тела: масло на морозе густеет, и через две минуты от того, отогрел он его или нет, будет зависеть, пойдёт ли затвор.
— Пантелеев, — я жду, пока он вытянет руку из-под полы, чтобы не спрашивать в спину. — Сколько у вас всего на корабле снарядов к этим двум?
Рука его останавливается на полдороге и уходит обратно за пазуху. Он меряет меня сверху вниз, от каски до сапог, и это занимает у него дольше, чем нужно, чтобы разглядеть матроса второй статьи. Потом опускается на корточки — тяжело, придерживая колено свободной ладонью, — и наши глаза оказываются на одном уровне. За его спиной расчёт носит патроны, латунь стучит о латунь, а он всё ещё не разжимает губ.
— А тебе зачем? — Маслёнку он перекладывает за пазухой с одного бока на другой, вслепую, не глядя вниз.
— Затем, что я сейчас предложу тебе стрелять ещё. — Я перевожу глаза на кранец за его спиной, где в гнёздах стоят оставшиеся патроны, и он видит, куда я смотрю. — А прежде чем предлагать, надо знать, чем распоряжаюсь.
— Ты ничем не распоряжаешься. — Он достаёт наконец маслёнку, отвинчивает колпачок ногтем большого пальца и нюхает горлышко, проверяя, отошло ли масло. — Ты патрон в лоток не положишь. Тебе его и поднять нечем.
— Верно. Тогда — чем распоряжается тот, кому я это скажу.
Колпачок в его пальцах замирает на середине оборота.
— Сто с небольшим на ствол. — Пантелеев довинчивает колпачок и прячет маслёнку обратно, глубже, под самый свитер, а освободившейся рукой берётся за казённик и переносит на него часть своего веса. — Точнее у того спросишь, кто их по бумаге считает, только он сейчас спит. На такой посудине больше не возят. Мы не крейсер, у нас погреб с чулан.
Из люка выходят двое, и первый ставит два принесённых патрона в свободные гнёзда. Второй хочет придвинуть их в ряд сапогом, чтобы не наклоняться лишний раз, но Пантелеев перехватывает его за голенище, не вставая с корточек, и разворачивает оба сам, донцами к щиту.
— Не ногой. — Он придерживает второй патрон, пока тот не сядет плотно. — Придёшь за ним в темноте, а он у тебя головкой наружу стоит. Так и заряжают через раз.
Даже в темноте ему нужно знать, что где лежит. Он проводит по донцам всей пятернёй, слева направо, пересчитывая на ощупь, и на этом же движении, головы не поднимая, договаривает уже мне:
— И ты к этим не тянись, Гуляев. Это запас расчёта.
— Я к ним не тянусь. — Обе кисти у меня лежат на коленях ладонями вверх, потому что вниз их положить больно.
— Руками — нет. — Он отпускает наконец чужое голенище и меряет на глаз зазор между рядом и станинной лапой, прикидывая, пройдёт ли откат. — Глазами уже пересчитал. Дважды.
И тут он прав. Я всё это время смотрел то на кранец, то на тёмный квадрат люка, из которого идут двое, по два патрона в каждой паре рук, и делил одно на другое, как делил всю жизнь: столько-то в гнёздах, столько-то за ходку, столько-то ходок до рассвета. На «Бдительном» под это была таблица и человек, которого можно поднять по телефону среди ночи. Здесь есть тёмный люк, двое с занятыми руками и восемь шагов мокрой палубы, простреливаемых на всём протяжении. Счёт кончается раньше, чем ночь.
— Каждый выстрел стоит дороже, чем я думал десять минут назад.
— Вот теперь ты сказал что-то толковое. — Он стягивает с пальцев остатки сала, протянув их сквозь зажатую в кулаке полу бушлата, а что не сошло, дотирает о бедро; на штанине остаётся тёмная полоса, каких там уже с полдюжины. — Пятнадцать минут назад ты у меня десять штук просил так, будто их за щитом сами родят.
Он лезет за отворот и достаёт что-то плоское, потом коробок. Спичку он чиркает вниз, к настилу, и накрывает огонь обеими ладонями сразу, оставив себе одну щель со стороны лица. Запах серы на миг перебивает сало и горелый порох. В этой щели я вижу его целиком — широкое немолодое лицо с глубокой складкой поперёк лба, серую щетину и глаза, которые смотрят на меня без приязни, но и без вражды. Пачку он поворачивает ко мне торцом и держит дольше, чем нужно для вежливости: проверяет, потянусь ли я к ней перевязанной рукой. Я качаю головой. Пачка уходит обратно.
— Правильно. — Он гасит спичку о подошву и убирает обгорелую в тот же коробок, а не бросает под ноги. Огонёк уходит внутрь его горсти и оттуда почти не виден; когда он затягивается, свет на секунду проступает между пальцами красным. — Одна папироса — один силуэт. Я вот курю, и когда-нибудь меня за это и найдут.
— Тогда зачем?
— Затем, что руки трясутся. — Он вынимает левую из-под полы и выставляет её в темноту между нами, ни на что не опирая, и держит на весу ровно столько, сколько мне нужно, чтобы разглядеть. Пальцы ходят сами по себе, мелко и вразнобой, хотя голос у него ровный и папироса в правой стоит неподвижно. — Третий год так. С папиросой на минуту отпускает, а на прицел мне и минуты хватит.
Руку он убирает за спину и оттуда смотрит туда, где в темноте белеют мои бинты. При этом он ничего не говорит, и от этого хуже, чем если бы сказал.
Глаза я опускаю сам. Под почерневшей марлей обе кисти мелко дрожат — той же частотой, что и у него, — хотя я держу их на коленях и никуда ими не тянусь.
— Первый раз у пушки?
— Не первый. — Отвечаю я в настил, потому что поднимать голову сейчас значит показать ему лицо, а лица у меня на этот вопрос нет.
— А по повадке первый. — Он снимает с языка табачную крошку и стряхивает её с ногтя вбок, в сторону от кранца. — Ты сказал: «мимо — не страшно». У пушки так не говорят. У пушки говорят: «недолёт», «перелёт», «влево», «вправо». А «мимо не страшно» — это командирское. Так говорит тот, кто считает не попадания, а что этими попаданиями куплено.
Спина у меня деревенеет от поясницы вверх, до самых лопаток. Я слишком долго держу лицо неподвижным — и понимаю, что как раз этим и отвечаю.