Страница 28 из 76
— Много ты знаешь про то, кто как говорит.
— Я у этой пушки не первый год. — Он вынимает папиросу изо рта, отщипывает размокший прикушенный кончик и роняет его под ноги, а договаривает уже без неё, свободнее. — Через мой расчёт народу прошло достаточно, чтобы я вас по первой фразе раскладывал. Один приходит из машины, другой с траулера, третий и вовсе от станка. У каждого свои слова, и своих он не спрячет, хоть три года молчи. Ты не выдал себя ничем, кроме одного, и слово выбрал не то.
— Значит, буду говорить «недолёт».
— Поздно. Я уже услышал. — Он берётся за пеньковый обвод кранца и подтягивает себя вверх, помогая коленом; просмолённая верёвка скрипит под ладонью, и он ещё секунду стоит согнувшись, пережидая, пока отпустит поясницу. Папиросу он всё это время держит в кулаке, огнём внутрь. — Да мне-то что. Твоё дело — где и куда. Моё — сколько и чем.
Он уходит к прицелу. Под его подошвами сухо похрустывает окалина, потом сквозь лязг патронов я слышу, как он объясняет Мошкину, что первая часть оборота у этого маховика уходит впустую, и дважды проворачивает рукоять, показывая, где железо начинает наконец брать. Мошкин повторяет за ним и повторяет ещё раз, уже не спрошенный, — так проверяют себя, когда до сегодняшней ночи всё знали только со слов.
Ковтун подвигается ко мне ближе — не встаёт, а переставляет себя на пятках вдоль кранца, по полшага. Устроившись, он вытягивает из-за пазухи чужую рукавицу, одну, без пары, и принимается вымучивать из неё воду: скручивает жгутом, разжимает, скручивает опять. Вода выходить давно перестала, а он всё крутит. Он долго молчит, прежде чем спросить, и по этому молчанию я заранее слышу, о чём будет вопрос.
— Ты правда думал, что он на нас переведёт? — Рукавица идёт в третий оборот.
— Я не думал. — От люка снова стучит латунь, и я жду, пока стук кончится, чтобы не повышать голоса. — Я увидел, что он уже перевёл.
— А если бы не перевёл?
Он перестаёт крутить и держит рукавицу зажатой в кулаке. Я смотрю поверх его плеча, туда, где сходни уходят в темноту, и прикидываю, сколько там ещё народу.
— Тогда шлюпка пришла бы к борту с ещё одним раненым. — Ветер заходит с воды под воротник, и я вжимаю голову в плечи, отчего фраза выходит глуше, чем задумана. — Или с одним убитым.
— И всё?
— Больше ничего.
— У тебя человек в одно слово помещается. — Рукавицу он бросает себе на колени и скребёт ногтем окалину, налипшую на голенище; чёрный край крошится и остаётся у него на подушечке большого пальца, и он смотрит на этот след, а не на меня. — Раненый. Убитый. И всё.
— Для решения — в одно. — Я снимаю кисти с колен и укладываю их одну поверх другой, чтобы верхняя своим весом придавила дрожь в нижней. Помогает ненадолго. — Если я в ту секунду начну придумывать ему имя, вспоминать лицо и решать, кого дома не дождутся, следующего уже не успею вытащить.
— А после?
— После он возвращается. С лицом, с голосом и с домашним адресом в донесении. — Ветер идёт с воды ровно, без порывов, и от него у меня стынет мокрая штанина на том колене, которое ближе к борту. — Если для тебя наступает это «после».
— Удобно.
— Нет. — Верхняя кисть съезжает, и я возвращаю её на место. — Удобно было бы забыть и потом.
Ковтун молчит. Он поднимает с настила упавший с трубы камешек окалины и катает его между большим и указательным, и по тому, как долго он это делает, видно, что ответ ему не нравится и что возразить нечего.
— Тимка сказал, что ты знакомый какой-то. — Камешек замирает, зажатый. — Я тогда посмеялся. А сейчас не смеюсь.
Камешек он не выбрасывает, а прячет в карман, будто тот ему ещё пригодится, и заваливается на спину прямо на мокрый настил, разом, не подстелив ничего, — но сперва втягивает ноги за станину, чтобы сапоги не торчали на открытом. Голова у него оказывается под самым щитом. Вверху, в узкой полосе между щитом и стволом, в разрывах низкой облачности угадывается чуть более светлое небо.
— Мы полтора года на этом тральщике ходим. — Он заводит руки под затылок и остаётся лежать так, а говорит наверх, в облака, потому что оттуда легче. — Я сюда пришёл, когда сорокапятки эти были в консервации, в тавоте по самое дуло. Скребком с них снимали, потом ветошью, потом опять скребком. Знаешь, сколько раз мы из них после этого стреляли?
Он выдерживает паузу, но не ту, которой ждут ответа.
— Два. Один раз на полигоне, по щиту, в мае. Второй — в августе, по самолёту, который к нам и не летел, а просто мимо шёл. Оба раза мимо.
Я поднимаю руку и показываю ему три пальца на фоне ствола, чтобы он увидел их против неба. Средний не разгибается до конца — бинт держит, — и получается не три, а два с половиной, но Ковтун понимает.
— Сегодня третий. И первый, когда по нам ответили.
Выговаривает он это ровно, не отрывая глаз от облаков, и только пальцы под затылком меняют хват. Полтора года он снимал с них тавот, драил и обходил стороной две железные штуки, которые сегодня ночью впервые оказались тем, чем были всегда.
— Страшно было? — Локти я с колен не снимаю; поворачивается у меня одна голова, и то настолько, чтобы не потерять из виду щель между щитом и тумбой, за которой стоит берег.
— Мне было интересно. — Он выпрастывает руку из-под затылка и трёт ею грудь поверх бушлата, хотя через три слоя до кожи всё равно не достать. — Вот что противно. Он по нам бьёт, а мне интересно, попадём или нет. Ты такое у людей видел?
— Видел. — Дрожь в правой кисти на секунду сходит на нет, и я слежу за ней, как следят за чужой рукой. — У себя.
С носа доносится голос — с бака, от носового орудия, которое всё это время стоит молча. Голос идёт поверх воды, и потому в нём слышно, что человек кричит с натуги, вытянув шею над щитом:
— На корме! Что у вас?
Пантелеев прячет папиросу в кулак и складывает обе ладони рупором так, чтобы огонь остался внутри.
— Отбой у нас! А у вас?
— У нас ничего! Стоим как дураки, ствол холодный! Дайте нам сектор!
— Стойте дальше. У вас в секторе мол. — Ладони он от лица опускает раньше, чем договаривает, и последние слова уходят уже в палубу, для себя.
— Понял. Обидно.
— Обидно ему. — К нам Пантелеев не оборачивается; он остаётся стоять лицом к баку и держится так, будто и в темноте видит того, с кем говорил, и папиросу из кулака вынимает не сразу. — Молодой ещё. На носовой старший — Гнездилов. Ему двадцать три, он до войны в техникуме учился на землемера. Землемер, а к пушке приставлен. Хороший. Считает быстро.