Страница 68 из 73
— Я не знаю, — повторяет она, и в голосе ни грамма жалости к нему. — Донесём — будет шанс. Пока несём, воздух в него набираться не должен. Всё, что я могу сказать.
Мельник опускает голову.
Я всё это уже слышал сегодня — от Бондаренко, от Трофимова, от Зимина. Одну и ту же короткую фразу на разные лады: вот что я знаю, дальше не знаю. Только сейчас она произносится над живым человеком, и цена у неё другая.
Носилки ставят рядом. Ковалёва командует, как перекладывать: на счёт, всем разом, голову держит она сама. Я не отпускаю ладонь до последнего, потом иду рядом, согнувшись, пока меня не сменяет её человек.
— Иванов, — говорит Ковалёва на ходу. — Третий где?
— В машине.
— Живой?
— Нет.
Она смотрит на меня одну секунду.
— Точно нет, или вы так думаете?
Хороший вопрос. Правильный вопрос.
— Я туда не заглядывал, — говорю я. — Сказал радист.
— Тогда пусть кто-нибудь заглянет. Я не хочу через час узнать, что мы унесли одного, а второй там дышал.
Она уходит с носилками, не дожидаясь ответа.
Я остаюсь стоять посреди поля с этой фразой.
Заглянуть в кабину должен я. Не Тимка, которому двадцать четыре и который никогда не видел, что делает с человеком стойка. Не Мельник, который туда уже смотрел и после этого сорок минут держал на коленях чужую голову.
— Трофимов, — говорю я. — Можно мне в кабину?
Он не спрашивает зачем.
— С правой стороны. Левую не трогай, там всё на честном слове.
Я лезу с правой.
Внутри пахнет тем же, чем во всех кабинах мира: нагретой краской, маслом, потом и немного бензином. Штурманская — впереди и ниже. Стойка вошла в неё наискось, и того, что осталось, хватает, чтобы не задавать вопросов.
Я всё-таки кладу пальцы туда, где должна быть шея.
Холодно.
Вылезаю, стараясь ни за что не зацепиться. Мельник стоит внизу и смотрит на меня снизу вверх, и по его лицу я вижу: он ждёт, что я скажу: «Может быть».
— Мёртв, — говорю я. — Сразу. Он ничего не понял.
Не знаю, правда ли последнее. Но это единственная выдумка, которую я себе сегодня позволю, и я знаю, зачем её говорю.
Мельник кивает. Плечи у него опускаются, и он, наконец, начинает дрожать — крупно, всем телом, как дрожат, когда всё кончилось.
— Сядь, — говорю я. — Прямо здесь сядь.
Он садится в пыль.
Гордеев подходит, когда я вылезаю из-под крыла. Смотрит на машину, на Мельника, на удаляющиеся носилки.
— Полк ответил, — говорит он. — Машина их, восемнадцатого. Шли с задания, потеряли мотор над водой.
Это не те, кого ищут второй день. Для того экипажа новостей по-прежнему нет.
— Экипаж?
— За экипажем приедут. К вечеру.
Он говорит это ровно, и я понимаю, что дальше будет второе.
— И ещё, Иванов. Полк дал наряд.
— Нам?
— Тебе.
Я молчу.
— Сегодня в ночь, — говорит Гордеев. — Своим экипажем, на проверочном борту. Цель дадут в полку, вылет из Кагула.
— Трофимов закрыл его после пробега.
— Знаю.
— Трофимов закрыл доступ. Диагноза нет.
— Знаю, — повторяет Гордеев, и на скулах у него ходят желваки. — Восемнадцатый лежит на брюхе. У меня — ты и тот борт, который уже поднял.
Я оглядываюсь на проверочный борт.
Он стоит там же, где стоял весь этот час: горячий, неподвижный, с закреплённым чехлом на короткой стороне, которую техник закрыл и не открыл до сих пор. Отсюда, от чужого разбитого борта, она выглядит целой и исправной.
Именно так она выглядит всегда.
— Пойдём к Трофимову, — говорю я.
Мы идём через поле вдвоём, и я всю дорогу считаю, что сейчас будет. Трофимов скажет «нет». Гордеев скажет «приказ». Между ними встану я, и мне придётся выбрать, чьё слово в этот вечер стоит дороже.
Трофимов ждёт нас у проверочного борта. Он уже знает — на аэродроме такие вещи узнают раньше, чем их скажут.
— Наряд? — спрашивает он.
— В ночь, — говорит Гордеев.
Трофимов вытирает руки о тряпку, долго, каждый палец отдельно.
— Я его не открывал.
— Открой.
— Ты меня слушай, а не командуй, — он говорит это Гордееву спокойно, как говорил бы мотористу. — Я его не открывал, потому что не знаю, что там. Открою — и что? Скажу тебе то же самое, только вслух.
— Что ты видел? — спрашиваю я.
Трофимов поворачивается ко мне.
— Стружку.
Одно слово.
Я знаю, что оно значит. Стружка в масле — это металл, который где-то внутри трётся о металл. Может, ерунда. Может, через два часа работы шатун выйдет наружу через картер.
— Много? — спрашиваю я.
— Мало. На ноготь.
— Откуда?
— Вот это я и не знаю. Чтобы знать, мотор надо снимать и вскрывать. Двое суток, если с руками. И запасного мне никто не привезёт.
Гордеев молчит.
— Скажи прямо, — говорю я. — Он взлетит?
— Взлетит, — отвечает Трофимов. — И сядет, наверное. А может, на пятом часу пойдёт клевать, и ты его не удержишь.
— Вероятность?
— Нет у меня для тебя вероятности. Есть стружка на ноготь и мотор, который я не открывал.
Он говорит это и смотрит мне в лицо, не отводя глаз. Он не перекладывает на меня решение, он просто отказывается врать в обе стороны.
Тридцать лет назад, в другом теле, я знал, что делать с такими докладами. Есть регламент, есть допуск, есть подпись инженера, и если подписи нет — машина не летит, и это не обсуждается, потому что за спиной у тебя тысячи часов чужого опыта, записанного кровью в толстую книгу.
Здесь толстой книги нет. Здесь стоит техник со стружкой на ногте, командир эскадрильи с нарядом и я между ними.
— Гордеев, — говорю я. — Отменить можешь?
— Нет.
— Перенести?
— Нет.
— Отдать другому экипажу?
— Иванов, — он смотрит на меня почти с жалостью. — Какому?
И это правда. Другого экипажа на этом поле нет.
Я смотрю на проверочный борт.
Я знаю про эту машину то, что из летевших со мной знает только Литвинов: сегодня я уже поднял её со стружкой в масле, и у него это стоит в тетради. Тогда мне повезло. Тогда я решил за всех и выиграл, и с тех пор ни разу не позволил себе назвать это везением.
Теперь мне предлагают сделать это второй раз. И на этот раз со мной пойдут трое, которые будут думать, что машина исправна, потому что командир не сказал обратного.
— Трофимов, — говорю я. — Собери весь экипаж.
— Зачем?
— Скажешь им про стружку. Своими словами. При мне.
Он прищуривается.
— Ты понимаешь, что после этого они не полезут?