Страница 67 из 73
Глава 22
Двадцать шагов по открытой земле даются мне дольше, чем весь длинный обход.
Правую ногу я выношу почти прямой, вес держу слева, и каждый раз, когда пятка садится в суглинок, под чашечкой проходит горячая полоса. Бондаренко обгоняет меня на середине и не оглядывается — ему и не надо. Его расчёт идёт своей стороной, огнетушитель у переднего в опущенной руке, рукав волочится следом развёрнутым, а не свёрнутым.
Пыль уже не заслон. Она просто пыль, сквозь которую видно на десять шагов.
Чужая машина лежит на брюхе поперёк колеи.
Не разбитая. Именно лежащая: винты загнуты назад лопухами, левая нога подломлена и ушла под крыло, хвост задран выше, чем положено стоять на земле. От нижней обшивки тянет горячим железом и бензином. Не горит. Пока не горит.
— Не под крыло! — кричит Бондаренко своим. — Обходи с хвоста. Ты — на слив, смотри под мотор.
Человек в светлой рубахе сидит на земле у передней кромки, спиной к нам, и обеими руками держит что-то у себя на коленях. Плечи ходят. Он не оборачивается на голоса.
Тимка обгоняет меня.
— Стой, — говорю я.
— Там же…
— Стой. Бондаренко первый.
Парень тормозит так резко, что сапоги едут по земле. Я вижу его лицо: обиду и страх сразу. Он не понимает, зачем стоять в двадцати шагах от человека, к которому можно добежать за пять секунд.
Я понимаю. Под этой машиной может стоять лужа бензина, которую не видно на буром грунте.
Бондаренко доходит до крыла, приседает, смотрит под мотор снизу, ведёт ладонью над землёй, не касаясь её.
— Сухо, — говорит он. — Течи нет. Подходи по одному.
И только тогда я иду.
Человек в рубахе оборачивается на мои шаги. Молодой, чёрный от копоти до бровей, и держит он на коленях чужую голову. Второй лежит навзничь, гимнастёрка распахнута, левая сторона груди тёмная и мокрая.
— Он дышит, — говорит парень. — Он дышит, я слушал.
Голос у него ровный и слишком высокий. Так говорят, когда уже полчаса повторяют себе одно и то же.
Я опускаюсь рядом. Колено втыкается в землю раньше, чем я успеваю его пожалеть.
Лежащий дышит. Коротко, часто, с присвистом на выдохе. Под левой ключицей ткань разорвана, и края раны при каждом вдохе слегка втягиваются внутрь.
Я видел такое дважды за тридцать лет. Оба раза не на земле.
— Тимка! — говорю я, не оборачиваясь. — Бегом к Ковалёвой. Скажи: открытая грудная, дышит, сознания нет. Носилки и её саму. Бегом.
— Есть!
Топот уходит назад.
— Зимин, где ты?
— Здесь, — он уже присел с ящиком в трёх шагах, разматывая провод.
— На связь. Кагул, потом полк. Экипаж чужой машины на поле, двое живых, один тяжёлый, машина цела, пожара нет.
— Двое? — переспрашивает Зимин.
Я поднимаю глаза на парня.
— Сколько вас?
— Трое, — он сглатывает. — Штурман там.
Он не показывает рукой. Только чуть двигает подбородком в сторону кабины, и по одному этому движению я уже знаю, что штурман никуда не пойдёт.
— Трое, — говорю я Зимину. — Один тяжёлый, один ходячий, один в машине. Так и передай. Про третьего — «в машине», больше ничего.
Зимин повторяет дословно и берётся за тангенту.
Парень смотрит на меня снизу вверх. Копоть на его лице разделена двумя чистыми полосами от глаз.
— Я его вынес, — говорит он. — Командира вынес. А Гришку не смог, там стойка легла.
Я слышу это имя и на секунду смотрю в сторону кабины. Парень видит, как я запнулся, и понимает по-своему.
— Вы его знали?
— Нет. Как тебя зовут?
— Сержант Мельник. Радист.
— Мельник, положи ему голову на землю. Ровно. Не на колени.
— Ему так лучше.
— Ему лучше, когда грудь не поднята выше живота. Клади ровно.
Он не спорит — просто не может разжать руки. Я кладу ладонь ему на запястье и веду вниз вместе с чужой головой, пока затылок не ложится на землю.
Мельник тут же убирает руки и прячет их под мышки, как будто они лишние.
— Теперь вот что, — я поворачиваю его лицо к себе, чтобы он смотрел не на командира. — Ты был в машине. Что с ней? Мотор, бензобаки, что-нибудь горело в воздухе?
— Правый обрезало над водой. Мы шли на левом.
— Течь была?
— Не знаю. Пахло.
— Сильно?
Он честно думает, и это первый признак, что человек возвращается в себя.
— Не сильнее, чем всегда пахнет.
— Хорошо. Бомбы?
— Пустые. Мы обратно шли.
Я оборачиваюсь. Бондаренко стоит у меня за плечом и слушает. Он услышал всё то же, что и я.
— Пустые, — повторяет он. — Проверю сам.
— Проверь.
Он уходит под крыло с другой стороны, и я слышу, как он там говорит своим короткое и злое: «Ремень сними. Не от машины, с себя сними, зацепишься».
Трофимов подходит с другой стороны, обходит машину по кругу, останавливается у подломленной ноги и стоит там долго, положив ладонь на смятую обшивку.
— Трофимов.
— Слышу.
— Что скажешь?
— Не моя машина, — говорит он. — И не мой полк. Мне на неё лезть незачем.
— Мне не диагноз. Мне — можно ли к ней подходить людям.
Он ещё раз обходит подломленную стойку.
— Подходить можно. Качать нельзя. Ляжет — крылом придавит.
— Понял.
Ковалёва приходит быстрее, чем я считал возможным. Не бежит — идёт крупным шагом, с сумкой через плечо, за ней двое с носилками, и Тимка следом, красный, запыхавшийся.
Она не здоровается. Опускается на колени с той стороны, где рана, и первым делом кладёт два пальца на шею лежащему.
— Кто перевязывал?
— Никто, — отвечает Мельник.
— Сколько он так?
Мельник смотрит на меня. Я не отвечаю за него.
— Не знаю, — говорит он наконец. — Долго.
— Полчаса? Час?
— Я не смотрел на часы.
— Зимин! — говорю я. — Первый обрывок во сколько?
— Сорок минут назад.
— Значит, не больше сорока минут, — говорит Ковалёва, не поднимая головы. — Это я и спрашивала.
Она достаёт из сумки прорезиненный пакет, разрывает его зубами и накладывает на рану плотно, ладонью, прижимая края.
Свист на выдохе меняется. Становится тише.
— Держите здесь, — говорит она мне. — Ладонь плашмя. Не давите, просто не отпускайте.
Я кладу ладонь, куда велено. Под ней чужое тело поднимается и опадает, и я чувствую, как под пакетом что-то мелко подрагивает.
— Он выживет? — спрашивает Мельник.
— Не знаю, — отвечает Ковалёва.
— Вы же…