Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 73

— Полезут, — говорю я. — Но полезут, зная.

Гордеев резко оборачивается ко мне.

— Иванов, ты соображаешь? Ты им сейчас…

— Я им сейчас скажу правду, — отвечаю я. — Сегодня я уже скрыл от людей в том борту состояние машины. Больше не буду.

Он смотрит на меня долго. Потом отводит взгляд первым.

— Твой экипаж, — говорит он. — Твоё дело.

Экипаж собирается у левой плоскости: Литвинов с тетрадью, которую даже здесь не выпускает, Тимка с наушниками на шее и Федя, вытирающий руки о штаны. Бондаренко — не мой, но тоже пришёл.

Трофимов говорит коротко. Стружка. На ноготь. Откуда — не знаю. Вскрывать — двое суток. Ручаться не могу.

Тишина.

Она длится дольше, чем мне хотелось бы. Я успеваю рассмотреть их всех: Литвинова, который держит тетрадь и не открывает её; Тимку, снявшего наушники совсем; Федю, у которого на ладонях ещё не сошли красные полосы от парусины.

— Вылет в ночь, — говорю я. — Отменить нельзя, перенести нельзя, второй машины нет. Идём на этой.

Федя смотрит в землю.

— А если она…

— Тогда мы это узнаем в воздухе, — говорю я. — Все вместе.

— А отказаться можно? — спрашивает Тимка.

Вопрос падает в тишину, и я вижу, как Гордеев в двух шагах поворачивает голову.

Я знаю, что положено ответить. Знаю и то, что будет с человеком, который в августе сорок первого откажется от боевого вылета.

— Спроси не меня, — говорю я. — Ты знаешь, что тебе за это будет.

— Знаю.

— Тогда зачем спрашиваешь?

— Хотел услышать, соврёте вы или нет.

Он говорит это спокойно, глядя мне в лицо. Двадцатичетырёхлетний радист спрашивает прямо и ждёт такого же ответа.

— Не совру, — отвечаю я. — Отказаться нельзя. И я тебя не отпущу, даже если бы было можно, потому что без связи мы над водой слепые. Вот тебе вся правда.

Тимка кивает.

— Тогда я пошёл проверять питание.

— Иди.

Он уходит, и я понимаю, что только что было. Не бунт. Проверка. Он спрашивал не про отказ — он спрашивал, буду ли я и дальше говорить им, как есть, теперь, когда стало страшно.

Литвинов открывает тетрадь и что-то пишет. Я вижу, как ходит его карандаш, и точно знаю, что там за строка: время, слова Трофимова дословно и никакого «поэтому».

— Записал? — спрашиваю я.

— Записал.

— Прочитай вслух.

Он читает: техник доложил наличие металлической стружки в масле, причина не установлена, ручаться за мотор отказался, командир принял решение выполнять вылет.

— И подпись мою поставь, — говорю я.

Литвинов поднимает голову.

— Зачем?

— Затем, что, если завтра меня будут спрашивать, я не хочу вспоминать. Я хочу показать.

Он ставит мою фамилию. Ставит дату. Пыль садится на свежий карандаш, и он смахивает её ребром ладони.

Федя молчит дольше всех. Потом поднимает голову.

— Я тогда крепёж перевяжу, — говорит он. — Раз лететь. Чтобы не в воздухе думать про эту складку.

— Перевяжи.

Он уходит к чехлу. Литвинов идёт следом — не помогать, просто чтобы не стоять.

Трофимов остаётся.

— Ты правильно сделал, — говорит он мне, глядя не на меня, а на мотор. — Мне от этого не легче.

— Мне тоже.

— Я всю ночь буду у него сидеть. Пока не уйдёшь.

— Смысл?

— Смысла нет, — соглашается он. — Всё равно буду.

До вылета остаётся четыре часа, и они уходят так, как уходят все четыре часа перед ночным вылетом: незаметно и целиком.

Сразу после того, как открыли подход к аварийному борту, тягач вывел наш ДБ-3Ф из капонира на рабочую стоянку. Трофимов шёл рядом с правым мотором и держал ладонь на капоте, будто мог через металл услышать то, что не услышал днём. На стоянке оба двигателя обслужили перед вылетом. Правый осмотрели во всём доступном объёме: промыли масляную сетку, сменили масло, проверили магистрали и крепёж. Картер не вскрывали. Стружка получила чистую запись в журнале, но не объяснение.

Проверочный борт заправляют под пробку. Бензозаправщик подходит задом, шофёр высовывается и долго примеряется, потому что в темноте до плоскости легко достать бортом. Моторист стоит на крыле с фонарём, прикрытым ладонью, и командует шофёру одними пальцами.

Федя перевязывает крепёж заново, весь, а не одну складку. Я вижу его в свете переноски: он затягивает узел, дёргает, распускает и делает опять. На третий раз я не выдерживаю.

— Федя.

— Что?

— Он держал.

— Он держал днём.

Он говорит это, не поднимая головы, и продолжает вязать.

Литвинов сидит в штурманской при закрытой шторке и считает. Я заглядываю туда дважды. Первый раз он поднимает голову и говорит: «Ещё нет». Второй раз не поднимает вовсе.

Ковалёва находит меня сама, у хвоста, когда я проверяю, как уложены лодка и ножи.

— Он жив, — говорит она без предисловия. — Ваш чужой. Дышит ровнее, чем два часа назад.

— Выживет?

— Не знаю. Если довезут до Курессааре и там возьмут в операционную, может быть.

— Спасибо.

— Не за что, — она смотрит на проверочный борт, потом на меня. — Правда, что вы в ночь идёте на нём?

— Правда.

— С мотором, за который техник не ручается.

— Тоже правда.

Она молчит, и я жду, что сейчас будет то, чего я не хочу: жалость, уговоры, «поберегите себя». За эти дни я привык, что Ковалёва этого не делает, но сейчас — тот случай, когда делают все.

— Колено покажите, — говорит она.

— Некогда.

— Четыре часа некогда?

Я сажусь на ящик и закатываю штанину. Она щупает молча, довольно долго, потом опускает ткань обратно.

— Летите, — говорит она. — Оно не станет хуже от того, что вы четыре часа просидите в кресле. Хуже станет, если побежите.

— Я не побегу.

— Вы сегодня уже бежали. Я видела с той стороны поля.

Она уходит, не дожидаясь, что я отвечу.

Солнце давно ушло за капонир, и поле стало другим — длинным, серым, с холодным ветром понизу. Пыль улеглась. Отсюда, от левой плоскости, отлично видно и колею, и то место, где час назад стояла завеса, и чужую машину на брюхе, вокруг которой уже ходят с фонарями люди Гордеева.

Ничего не осталось от тайны. Всё, что за ней пряталось, оказалось разбитым бомбардировщиком с тремя людьми: один в санчасти под ладонью Ковалёвой, один сидит в пыли и дрожит, один остался в кабине.

А через четыре часа я подниму в темноту машину, про которую мне честно сказали, что за неё нельзя ручаться.

Литвинов подходит уже в сумерках, с картой под мышкой.

— Цель дали, — говорит он.