Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 73

Глава 16

— Так, — говорит Плешаков.

Он говорит это спине разобранного мотора, не капитану, и голос у него садится, как садится паровозный гудок, когда пар уже отпустили.

У меня внизу живота становится пусто и холодно.

Где-то за кустарником на дальней стоянке пробуют мотор, дают ему малые и отпускают, и звук этот приходит к нам с опозданием и без всякого к нам отношения.

Я сижу на ящике, правая нога лежит на подставке, и подставка эта у меня под пяткой уже часа три, и я знаю на ней каждый скол. Руки мои лежат на коленях и лежать не хотят. Правая ладонь сама собой поворачивается вверх, как будто в неё сейчас что-то положат.

«Спорить не с чем. Ни одного слова против у меня нет. Поэтому спорить и хочется».

Я держу это при себе.

Я сам развёл гонца и проверяющего. Я сам сказал вслух, что на «какая она» отвечает не книга, а человек, который её послушает и обмерит. Я это выговорил при капитане, и капитан меня услышал, и вот я получил ровно то, что просил, и оно мне сейчас поперёк горла.

— Товарищ капитан, — говорю я.

— Слушаю.

— Разрешите передачу оформить при вас.

Гордеев не отвечает сразу. Он достаёт из кармана карандаш, ставит его на ноготь большого пальца, и карандаш стоит.

— Оформляй, — говорит он. — Я не тороплю. Тороплю не я.

И встаёт чуть в стороне от крыла, так, чтобы его было видно и чтобы он никому не мешал, и складывает руки за спину. Стоять он умеет долго. За неделю я это про него выучил.

— Аркадий, — говорю я. — Тетрадь.

Литвинов уже с тетрадью. Он и не садился с той минуты, как Гордеев пришёл. Тетрадь у него под мышкой, карандаш в правой руке, и карандаш этот заточен ножом до той же длины, что и три остальных у него в кармане.

— Открывать новую строку? — говорит он.

— Новую. С чистого.

— По линейке или как пойдёт?

— По линейке.

Он опускается на корточки боком к ящику, кладёт тетрадь на колено и разглаживает страницу ладонью, будто она мятая.

Тимка от брезента поворачивается к нам вполоборота, одним ухом, и застывает так. Он всегда так слушает, будто у него на голове наушник, которого нет. Ничего не спрашивает и не подходит. Федя выходит из-за плоскости, смотрит на нас, скрестив руки, и глядит при этом в сторону, и по нему выходит, что ему всё равно, и по нему это всегда выходит.

Я поворачиваю голову к разобранному.

Правый лежит в двадцати шагах, на брезенте, разложенный по местам. Цилиндр отдельно. Поршень отдельно, ближе к краю, на своей тряпке. Между ними ладонь пустого брезента, и эту ладонь никто не переступал вторые сутки.

Тело моё делает своё раньше головы. Плечо подаётся вперёд, здоровая нога находит землю, и я уже почти иду туда, где мне делать нечего.

Голова догоняет руку на полдороге.

«Это не твоя вещь. Ты не слушатель мотора. Ты организатор».

Я сажусь обратно и кладу ладонь себе на колено сверху, чтобы она лежала.

Плешаков подходит к брезенту сам и садится возле разложенного на корточки, как садился весь день. Спина у него круглая, усы черны от масла, руки он обтирает ветошью до чистоты и кладёт ветошь на угол брезента.

— Слушай сюда, — говорит он, и говорит громко, в мою сторону и в сторону Руденко сразу. — Что я оставляю, я вчера сказал при капитане. Повторять не буду. Что здесь лежит, то лежит как положено. Кто это тронет, тот у меня после будет отвечать не мне, а тому, что мы потом не докажем.

— Погоди-ка, — говорит Руденко.

Он идёт от своего ящика, идёт коротко и тяжело, и очки у него в руке, и он их протирает подолом гимнастёрки на ходу.

— Не «кто тронет», — говорит Руденко. — Так не бывает. Так всегда находится кто-нибудь хороший, у которого руки чешутся помочь.

— Скажи как надо.

— Скажу. — Руденко надевает очки и становится над брезентом, и смотрит вниз, на разложенное, и говорит вниз, деталям. — Открываю и закрываю тут я. Один. Пока тебя нет. Всё, что накрыто, накрываю я и снимаю я. Ни один человек на площадке к этому не подходит с руками, даже если ему очень надо, даже если он старше меня по званию.

— Семён Иваныч, — говорю я.

— Что.

— А если это буду я?

Руденко поворачивает ко мне голову, и в очках у него отражается низкое солнце двумя белыми пятнами, и глаз за ними я не вижу.

— То же самое, — говорит он.

— Хорошо.

— Не «хорошо». Скажите вслух, что вы поняли.

«Он проверяет не меня. Он проверяет, будет ли его правило стоять после того, как все разойдутся».

Ветер идёт низом, и свободный угол брезента подымается и опадает, и никто к нему не двигается.

— К разобранному правому я не подхожу, — говорю я. — Ни я, ни Литвинов, ни Журавлёв, ни Костенко. Открывает и закрывает Руденко. Один.

— Записал, — говорит Литвинов, не подымая головы.

— С чьих слов?

— С его. Так и стоит: с его слов.

Руденко опускает плечи на палец. Я это вижу и не подаю виду, что вижу.

Гордеев в стороне перекладывает карандаш из руки в руку и не говорит ничего.

— Василий Фомич, — говорю я. — Теперь главное.

— Ну.

— Ты приедешь и увидишь то, чего мы отсюда не видим. Вернёшься и расскажешь. И через два дня кто-нибудь спросит, а точно ли ты смотрел вот это. И тебе придётся вспоминать.

— Не придётся.

— Придётся, — говорю я. — Не потому, что ты забудешь. А потому, что тебе не поверят на память. Мне на память не верили в жизни ни разу, а я не хуже тебя.

Плешаков молчит секунды три. Он берёт с брезента свою ветошь и мнёт её в кулаке, и руки у него от этого опять становятся не чистые, и он этого не замечает.

— Значит, чтоб на бумаге, — говорит он.

— Чтоб на бумаге. И чтоб на бумаге стояло не «посмотрю всё», а по пунктам. Сколько пунктов, столько и будет проверок. Больше не сделаешь, меньше не спрячешь.

— Сколько ты хочешь.

— Я не хочу. Я в моторах не понимаю. Ты назовёшь, Аркадий запишет.

Плешаков упирается ладонями в колени и встаёт с корточек. Сначала распрямляет ноги — колени хрустят так, что слышно от ящика, — потом медленно разгибает спину.

Он смотрит на разобранное ещё немного и начинает говорить, и говорит медленно, потому что считает по ходу.

— Пиши, штурман. Раз. Поверхность смотрю сам, вдоль света, с обеих сторон, на своём свете, а не на ихнем. Ихний свет мне поставят такой, какой им удобно.

Карандаш пошёл.

— «На своём свете» писать? — говорит Литвинов.