Страница 40 из 73
Глава 13
— Мыть будем по одному, — говорит Плешаков. — Подавать по одному. Пока я не сказал, следующий не трогать.
Он говорит это не мне, а в сторону мотора, и там сразу начинается движение.
Моторист поднимает своё ведро и ставит его ближе к брезенту. В ведре плещет, и оттуда тянет резким запахом, отчего у меня в горле сразу становится сухо. Он окунает тряпку, отжимает и ждёт, пока ему подадут.
— Семён Иваныч, — говорит Плешаков через плечо.
Руденко открывает ящик, и в ящике коротко звякает, и он подаёт мотористу в руки то, с чем тот проработает до вечера.
— Аркадий Михалыч.
Литвинов подходит с тетрадью и становится так, чтобы видеть и не мешать.
— Пишешь две строки на каждый. Откуда взято и что на нём видно. Между ними ничего не вставляешь.
— Понял.
Он вчера сказал, что не знает, один ли, и мог бы сегодня целый день это обсуждать. Обсуждать он не стал. Он поставил очередь, свет, тряпку и тетрадь, и теперь на вопрос будет отвечать сам себе, по одной штуке за раз.
Я сижу с поднятой ногой и смотрю, как это происходит.
Мотор к этому часу уже не похож на мотор. Он лежит раскрытый, с чёрными провалами там, где были закрытые места, и внутри этих провалов стоит густая масляная темнота, которую свет не берёт. Вокруг на брезенте разложено то, что из него вынули, и разложено не кучей, а с промежутками, и каждый предмет лежит на своём куске мешковины.
От всего этого идёт запах, и запах у него слоями. Сверху бензин, под ним старое горелое масло, а совсем внизу нагретая земля.
Меня к мотору не понесут, и правильно сделают. Мои руки тут никому не нужны, зато мои трое стоят и ждут, кому чего сказать, и вот это уже моё.
— Аркадий. Держись Василия Фомича и пиши только то, что он говорит. Своих слов не подставляй, даже если тебе кажется, что понятнее.
— Не подставлю.
— Тимка. Свет твой. Куда скажут, туда и держишь, и держишь столько, сколько скажут, а не пока рука устанет.
— Есть.
— Федя. Переносишь то, что тебе дадут в руки, и накрываешь открытое сразу, как отойдут. Ничего сам не берёшь.
Федя кивает и молча идёт к брезенту.
Мои трое к вечеру будут в масле по локоть, и никто из них ни разу не поморщился. В той жизни я насмотрелся на людей, которым сказано подержать, и они держат с таким лицом, что лучше бы не держали.
Эти держат так, будто им доверили машину.
Впрочем, им её и доверили.
Работа идёт медленно, и это её нормальная скорость.
Моторист моет то, что подали, и моет долго, и жидкость в ведре темнеет. Звук от его рук одинаковый и мокрый, с равными промежутками, и под этот звук хорошо думается ни о чём. Между заходами он поднимает голову, дышит в сторону и трясёт кистью, сбрасывая капли с пальцев.
Потом отдаёт Плешакову, и Плешаков берёт двумя руками и несёт к свету сам, не давая нести никому.
Тимка ловит солнце жестью. Он ставит лист под углом, ловит и упускает, и по брезенту пробегает белая полоса, и Плешаков, не оборачиваясь, шевелит пальцами, и Тимка полосу возвращает.
Солнце уже не то, что было в полдень. Оно опустилось, и лучи легли низко, и Плешаков поворачивает предмет в руках, ища, как поставить его под этот низкий свет.
Смотрит вдоль.
Долго.
Потом говорит Литвинову несколько слов, и Литвинов пишет, и я с моего края слышу только окончания.
Потом всё начинается заново. Следующий.
За это время тени от козел успевают вытянуться и уползти на сторону, а я успеваю прожить в голове десяток историй, ни одна из которых не сбывается.
Потому что после каждого осмотра Плешаков делает одно и то же движение головой, короткое, вбок, и я это движение уже выучил.
Нет там ничего.
То есть нет того, что было на том цилиндре. Той рванины, тех борозд, того наволоченного металла.
Сижу я к этому времени плохо. Спина затекла в одном положении, поясница отзывается на каждый поворот, а под правой ногой доска нагрелась и держит тепло, и от этого нога начинает ныть иначе, тупее и шире. Я двигаюсь по чуть-чуть и слежу, чтобы нога оставалась там, где её положили.
И у меня внутри начинает подниматься тёплое.
Поднимается быстро и по-хозяйски. Если на этих нет, значит, беда только в одном месте. Одно место мы уже нашли, найденное меняют, и машина живёт.
Отставить, Иванов.
Я это себе говорю почти вслух, и хорошо, что рядом никого нет, кто бы услышал.
Плешаков доходит до последнего доступного и распрямляет спину. Стоит, вытирает руки, глядя себе под ноги, и молчит. У моториста руки к этому часу стали серыми до локтя, и он держит их на весу, не прикасаясь к себе.
— Аркадий Михалыч. Читай, что у тебя вышло.
Литвинов читает свои строки вслух, по одной, с местом и с тем, что видно. Читает он негромко и без всякого выражения, чтобы слова не вышли красивее, чем они есть, и после каждой строки делает паузу, давая Плешакову время кивнуть.
— Ага, — говорит Плешаков. — Теперь слушай, чего в этих строках нет. В них нет слова «исправен». Ты его туда не вписывал?
— Не вписывал.
— И не впишешь. Ты записал, что такого же следа не видно. Это я подтверждаю. А что там внутри и по размеру, я сегодня не мерил и не смотрел, и значит, про это ты не знаешь ничего.
Литвинов держит тетрадь и молчит.
— Понял, — говорит он потом.
— Не «понял», а повтори, как записано.
Литвинов повторяет.
— Вот так, — говорит Плешаков.
Я сижу и глотаю своё тёплое обратно.
Разница между «такого же следа не видно» и «исправно» размером с весь мотор. У меня в той жизни половина бед начиналась на этом самом месте, где человек посмотрел, не нашёл знакомого и решил, что нашёл ответ. Не нашёл знакомого. Больше ничего.
Хорошая новость всё-таки есть, и я её у себя оставляю. Работа шла полдня и не дала ни одного нового доказанного повреждения.
Это не «здоров».
Это «пока не найдено».
Плешаков возвращается туда, откуда всё началось.
К той группе, где вчера были риски.
— Поршень, — говорит он.
И дальше идёт то же самое: моторист моет, Федя подаёт, Тимка держит свет, Литвинов открывает новую строку.
Мне с моего места видно плохо. Видно спины и локти и то, как Плешаков присаживается на корточки и опускает голову низко, поворачивая предмет к свету боком.
Он молчит дольше, чем молчал за весь день.