Страница 20 из 57
Как будто разжались какие-то невидимые тиски, которые сжимали меня последние месяцы. Долг, вина, ответственность — всё это осталось там, в городе. Здесь — только я. И тишина. И снег за окном. И кот, который спит на диване.
Я выключила радио. Села на пол, прислонилась спиной к стене.
Что теперь? Что я буду делать?
Ответа не было.
Потом зазвонил телефон.
Я посмотрела на экран — Эмма.
— Вика, ты где? — голос встревоженный. — Что случилось? Не могу тебе час уже дозвониться. Представляешь, Санникова снова ушла на больничный! Мне опять лишние смены повесили!
Я помолчала несколько секунд. Потом выдохнула:
— Эмм, я ушла от Павла.
— Что? — она замолчала. — Когда? Почему?
— Вчера. Вернулась с встречи одноклассников, а они с Галиной… — я запнулась. — В постели.
— Я знала, — сказала Эмма. Голос её был злым, но не удивлённым. — Я же тебе говорила. Эта Галина… тварь какая Она только ждала момента.
— Не злись на неё, — попросила я. — Я сама виновата. Надо было больше уделять времени мужу. Только где его взять, то время…
— Ты-то здесь при чём? — Эмма почти кричала. — Ты на него пахала, деньги копила, себя не жалела. А он… Он скотина, Вика. Скотина и есть.
— Эмм, я сейчас на даче. У бабушки.
— На даче? В такую холодину?
— Дом нормальный, печка есть. Я не замёрзну.
— Одна?
— Одна. И кот полосатый. Местный.
— Кот? — растерялась Эмма. — Какой кот?
— Большой. Серьёзный. Лежит на диване, не прогонишь.
— Ты это… не шутишь?
— Нет.
— Ладно, — вздохнула Эмма. — Ты как — держишься?
— Держусь. Вода в магазине, душ потом на работе, в персоналке.
— А туалет?
— На улице. Как на даче.
— Ужас, — сказала Эмма. — В минус двадцать?
— Ничего, привыкну.
— Завтра в больницу выйдешь?
— Не завтра, — помолчала я. — Может, через пару дней. Я не готова. Не хочу никого видеть.
— Поняла, — Эмма сказала это без осуждения. — Я Татьяне Прокофьевне скажу, что ты заболела. Не просят же прогул.
— Спасибо.
— Не за что. Ты главное не пропадай. Если что надо — звони. Я приеду.
— Спасибо, — повторила я.
— И кота покорми, — добавила Эмма. — Если он такой серьёзный, значит, заслужил.
Она сбросила звонок. Я сидела, сжимая телефон в руке.
Кот приоткрыл глаза, посмотрел на меня, зевнул и снова свернулся калачиком.
— Слышал? Тебя покормить велели.
Он моргнул — кажется, одобрил.
Я села рядом, погладила его по спине. Шерсть густая, тёплая.
— Хорошо, что ты пришёл, — сказала я. — Не так одиноко.
Кот закончил пить молоко, умылся и снова запрыгнул на диван. На этот раз ближе ко мне.
Я обняла его, прижалась щекой к его боку. Он заурчал — гулко, размеренно, как бабушкина печка.
За окном снова пошёл снег. Крупные, пушистые хлопья падали тихо, медленно.
Я закрыла глаза.
Горечь никуда не уходила. Она сидела внутри, под рёбрами. Спазм в горле — когда вспоминаешь предательство — то отпускал, то сжимал с новой силой.
Но рядом урчал кот. У стены гудела печка.
И это было почти хорошо.
Я ехала на дачу.
Свернула с трассы на просёлок. Дорога была почищена, снег лежал плотный, хрустящий под колёсами. Фары выхватывали из темноты заснеженные деревья, редкие домики с тусклыми огнями в окнах. Тишина — такая, что уши закладывает.
Дом стоял в конце улицы, почти у леса. Маленький, бревенчатый, аккуратный. Забор — железная сетка, крашенная зелёным. Я заехала во двор, заглушила мотор. Вышла. Мороз хлестнул по лицу — градусов двадцать, не меньше. Снег скрипел под ногами.
В доме было безумно холодно, чисто, пахло деревом и сухими травами. Щелкнув, зажегся свет. Печка стояла в углу кухни, белая, изразцовая. Я помнила её с детства. Бабушка научила меня топить. «Сначала щепки, потом лучины, потом дрова. И никогда не заливать водой — треснет».
Дрова лежали в сарае. Я сходила, принесла охапку, разожгла. Долго возилась — руки дрожали, щепки не хотели разгораться. Потом пламя лизнуло бумагу, берёсту, затрещало, побежало по сухим веткам. Я открыла заслонку.
Воды в доме не было — зимой на дачах вода только из магазина, в бутылях. Хорошо хоть в машине валялась неполная полуторалитровка. Я сходила принесла, перелила ее в чайник, поставила на плиту.
Печь разгоралась. Я сидела на табурете, смотрела на огонь и старалась ни о чём не думать.
Ни о нём. Ни о Галине. Ни о том, что будет завтра.
В доме постепенно теплело. Чайник закипел, я заварила какой-то старый чай — бабушкин, в жестяной банке — и пила, глядя на пламя. За окном выл ветер, снег залеплял стёкла. Но внутри было спокойно.
Я вспоминала бабушку. Она была врачом — терапевтом в районной поликлинике. Её все любили, называли «наша Анна Николаевна». Дома она никогда не говорила о работе — только о цветах. У неё их было много — герань, фиалки, фуксии, какие-то пальмы в кадках. Я помнила, как она пересаживала их весной, сердилась, если кто-то трогал листья. «Живые же, — говорила, — не любят, когда их беспокоят».
На даче цветов было ещё больше — летом они росли прямо в грунте. Не срезанные, а растущие. Бабушка не любила букеты. «Мёртвые они, — говорила. — Пусть живут, пока могут».
Я допила чай. В комнате стало совсем тепло — печь гудела негромко, убаюкивающе. Туалет на улице, душ тоже летний, не работает. Но это ладно — можно умыться из чайника, а на работу потом поеду, там душ для персонала есть.
Если бы не причина, по которой я здесь оказалась, — подумала я, — я бы наслаждалась этой тишиной, свежим воздухом, покоем.
Но свобода пахла изменой.
Я легла на диван — не раздеваясь, укрылась старым пледом. Смотрела в потолок, где от печи плясали тени. Думала, что не усну. Перебирала в голове всё, что случилось за эти месяцы. Как я тащила его на себе. Как он требовал, капризничал, обвинял. Как я верила, что всё наладится. И как Галина всё это время была рядом — не со мной, с ним.
Тени плясали. Печь гудела. Глаза закрывались сами.
Я провалилась в темноту.
Мне снилось лето. Озеро — чёрное, глубокое, окружённое соснами. Я стою на берегу босиком, трава щекочет ноги. Тишина — только кузнечики стрекочут да шмели гудят. Вода тёплая, пахнет тиной и чем-то сладким.
Я вхожу по колено, по пояс. Вода смывает тяжесть — с плеч, с груди, с головы. Становится легко, как в детстве.
Потом я проснулась.