Страница 2 из 12
Мать рассказывала: он поступил в архитектурный с первого раза, хотя конкурс был огромный — семь человек на место. Мечтал строить мосты. В детстве, говорят, рисовал их на всём, что попадалось под руку: на обоях, на полях учебников, на промокашках. Отец, Сергей Иванович, был инженером-мостостроителем, работал на «Ленмостострое», строил мост Александра Невского и вантовый мост через Неву. Брал сына с собой на объекты. Виктор сидел на краю котлована, болтал ногами и смотрел, как огромные машины забивают сваи в землю. Он не помнил этого. Но мать говорила, что он был счастлив.
После института он ушёл в реставрацию — старые особняки, церкви, доходные дома. Почему? Мать говорила: после смерти отца он изменился. Перестал мечтать о мостах. Сказал: «Новое построить может любой дурак, а вот сохранить старое нужен характер». Виктор слушал эти истории как биографию постороннего человека. Вроде бы интересно. Вроде бы про него. Но внутри — ничего.
Он прошёл в ванную. Умылся холодной водой — бойлер сломался ещё в прошлом году, починить руки не доходили. Холодная вода обожгла кожу, прогнала остатки сна. Он вытерся старым полотенцем, прошёл на кухню, включил чайник.
На столе лежал вчерашний чертёж — проект реставрации особняка на Английской набережной. Дом купцов Елисеевых, памятник федерального значения, конец восемнадцатого века. Работа досталась ему случайно: мастерская «Старый город», где он работал до аварии, позвала его обратно. Не из жалости — из практических соображений. Прежний Виктор был одним из лучших реставраторов в городе, его знали, его помнили. Новый Виктор, как выяснилось, тоже неплохо справлялся. Пальцы держали карандаш так, будто делали это тысячу раз. Глаз видел пропорции. Рука вела линию.
Коллеги говорили: «Ты почти не изменился».
Почти.
Чайник закипел. Он насыпал заварку в старую фарфоровую кружку с отбитой ручкой — другой не было. Залил кипятком. Сел к окну.
За окном просыпался Петербург. По крыше напротив ходили голуби — жирные, важные, похожие на чиновников. Внизу, во дворе-колодце, женщина выгуливала лохматую собачонку, похожую на перекати-поле. У мусорных баков рылся бомж с тележкой — собирал бутылки. На углу стоял милицейский «уазик», и двое сержантов курили, прислонившись к капоту. О чём они говорили? О футболе? О жёнах? О том, как надоела эта работа?
Обычный день. Обычный город. Обычная жизнь.
И всё же что-то было не так.
Он не мог объяснить этого словами. Не жаловался врачам, не обсуждал с матерью, не писал в дневнике — дневника у него не было. Но каждый день, просыпаясь, он испытывал одно и то же: ощущение, что он носит чужую одежду. Что квартира, работа, имя, даже лицо в зеркале принадлежат кому-то другому, а он — временный жилец, который задержался на четыре года и до сих пор не распаковал чемоданы.
Иногда это чувство отступало — когда он погружался в работу, когда чертил, когда спорил с прорабом на объекте. Но по вечерам, в тишине пустой квартиры, оно возвращалось. Садилось рядом, как невидимый сосед, и молчало. И это молчание было хуже любых слов.
Он встал, подошёл к старому трюмо в прихожей. Из зеркала на него смотрел мужчина тридцати трёх лет. Светлые волосы, серые глаза, тонкий шрам на левой скуле — след аварии. Металлический осколок. Лицо было спокойным, даже приятным, но каждый раз, глядя на него, Виктор испытывал лёгкое головокружение. Как будто зеркало должно было показать кого-то другого, но в последний момент передумывало.
Он помнил, как впервые увидел себя после комы. Медсестра подала зеркальце — маленькое, на пластиковой ручке. Он взял его и долго смотрел. Ждал, что память включится, что лицо покажется знакомым. Но в зеркале был чужой человек. Чужой подбородок. Чужие глаза. Чужой шрам.
— Это я? — спросил он тогда.
— Вы, — сказала медсестра. — Конечно, вы. Кто же ещё.
Он не поверил. Не поверил до сих пор.
Отвернулся от зеркала. Чай стыл на подоконнике.
Зазвонил телефон.
— Виктор? Это Люба. Ты дома? Я уже час тебе звоню, трубку не берёшь, я уже волноваться начала.
Голос у Любы был высокий, быстрый, с причитающими интонациями. Она всегда говорила так, будто мир вокруг неё горит и только она может его потушить.
Люба — двоюродная сестра. Дочь тёти Вали, маминой сестры. Виктор видел её несколько раз после больницы. Она приезжала, привозила апельсины и яблочный пирог, сидела на краю стула, вздыхала, спрашивала: «Ну что, ничего не вспомнил?» Он отвечал: «Ничего». Она вздыхала ещё громче и уходила. Не плохой человек — просто уставший. Двое детей, муж-инвалид, работа в собесе. Ей было не до него, и он это понимал.
— Только проснулся, — сказал он. — Что случилось?
— Дядя умер. Брат мамы. Дядя Миша. Позавчера. Хоронили вчера, мы тебе звонили, но ты трубку не брал. Вечно ты трубку не берёшь. Я понимаю, у тебя работа, но всё-таки родственник.
Виктор помолчал. Дядя Миша. Михаил Ильич Соколов. Историк-востоковед. Мать рассказывала про него — единственный брат, единственный, кто выбился в науку. Родился ещё до войны, в тридцать восьмом. Ребёнком пережил блокаду — мать вывезла его по Дороге жизни, чудом спасла. После войны вернулся в Ленинград, поступил в университет, восточный факультет. Защитил диссертацию по тибетской иконографии, преподавал, потом ушёл в академический институт, писал монографии, которых никто не читал. Жил один. Жена умерла давно. Детей не было. Последние годы почти не выходил из квартиры — книги заменяли ему всё.
Виктор попытался вспомнить хоть что-то — лицо, голос, случай из детства. Пусто.
— Я его не помню, — сказал он честно.
— Я знаю. Поэтому и звоню. Надо разобрать вещи. Квартира на Васильевском, Шестая линия, дом двенадцать. Ты там бывал сто раз, мы в детстве к нему на Новый год ездили, он нам всегда дарил книжки. Ты не помнишь, конечно. Но ты всё равно приедь. Мне одной не справиться, а там ещё эта шкатулка...
— Какая шкатулка?
— Деревянная. Старая. Резная. Он последние полгода всем твердил: «Если что — шкатулку Виктору». Никому больше. Только Виктору. Мы не спрашивали, что внутри. А теперь спрашивать некого.
Виктор почувствовал, как внутри что-то сжалось. Не предчувствие — скорее, эхо предчувствия. Так бывает, когда слово вертится на языке, но не даётся. Или когда снится сон, а утром помнишь только вкус — не цвет, не звук, не сюжет, а именно вкус.
— Я приеду.
— Сегодня? У меня после обеда дети уходят в садик, я свободна до пяти.
— Сегодня. После работы.