Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 79

Струя, крупица, проводка. От всей операционной осталось пять квадратных миллиметров под подушечками пальцев, на них шла самая простая работа на свете, взять и передать. Взять из камня, передать в кровь. Всё, чему я учился две жизни, свелось на этой минуте к движению грузчика.

— Хирург, сатурация девяносто два, пульс сто двадцать шесть, — Артём. — К порогам идёшь. Веди быстрее, командир, порог я не подвину.

— Сорок.

И на счёте сорок камень упёрся.

Ядро лежало под пальцами последним, спрессованное до звона, пять миллиметров плотности, собранной туго, как ничто в обоих мирах, оно не отдавало. Струя била в грань и уходила в тягу, крупицы не снимались. И канал за моей спиной впервые дрогнул.

— Дно, — прохрипел Фырк. — Двуногий, у меня дно. Больше нечем.

Гул канала пошёл вниз и истончился. Компенсация таяла. Следующую долю закрывать было нечем, я повёл её так, без закрытия, из собственного остатка, из того, что лежит ниже всякого дна и на что не рассчитан ни один порог Артёма.

— Сорок пять. — Голос Шаповалова не ускорялся и не замедлялся, в этом было единственное милосердие, которое ведущий мог себе позволить.

— Сатурация девяносто один! — Артём. — Командир!

— Пять миллиметров, — Тарасов. — Четыре и шесть.

— Пятьдесят.

Такт шёл за тактом. Холод стоял уже в плече и подбирался к ключице, пальцы на камне я чувствовал через раз, и в глазах по краям начало темнеть, ровной рамкой.

— Пятьдесят два.

И под пальцами хрустнуло.

Не звуком, сутью. Ядро, сжатое до звона, пошло трещинами изнутри, по всей своей структуре, помутнело от центра к граням.

— Пятьдесят четыре, — сказал Шаповалов.

Кристалл…

…распался.

Он не взорвался и не рассыпался крошкой. Он растворился, одним длинным выдохом, и всё, что было в нём спрессовано, ушло светом в кровоток моего сына, широкой волной, которую Лена приняла на руки и повела, дробя на рукава, по кругу, дозированно, на пределе всего, что в ней оставалось.

Сонаром я видел то, чего не видел никогда и больше не увижу, свет расходился по сосудам размером с волос, заполняя их до самых тонких ветвей, и маленькое сердце, четыре камеры, сто сорок ударов, взяло этот свет в себя и выправилось, будто с него сняли груз, который лежал на нём всю его короткую жизнь.

— Ритм сто сорок два, чистый, без единой экстрасистолы, — голос Тарасова сел. — Сатурация растёт, семьдесят два… семьдесят четыре. Образование… — курсор прошёл по экрану дважды, — образование не визуализируется. Ноль миллиметров. Ноль, командир.

— Счёт остановлен на пятидесяти шести, — сказал Шаповалов, — родоразрешение отменяю.

— Мать стабилизируется, — доложил Гольдман от своей стойки, — среднее семьдесят четыре, растёт своими силами. Отвечает на терапию. Кровотечение из зоны разреза встало, темп низкий. Подтверждаю, стабилизируется.

Лена медленно сняла с материнского русла свой захват, по сосуду за раз, передавая Нику обратно препаратам, не упала она только потому, что держала ещё второе русло, маленькое, и не собиралась его никому отдавать.

Я стоял с рукой на поверхности крошечного работающего сердца, под моими пальцами больше ничего не было, кроме перикарда и жизни.

Закрывались в обратном порядке, он занял почти час.

Перикард я ушил редкими микрошвами, оставив окно для оттока, грудину свёл и закрепил, кожу над ней закрыл непрерывным швом тоньше волоса.

Сын уходил из операционного поля так же, как приходил, на четырёх руках, я опустил его обратно в матку, в тёплую воду, которую Семён держал для него шестой час, последним ушло под уровень его спокойное, спящее лицо, с грудью, которая поднималась и опадала в такт чужому, материнскому дыханию.

Перед последним рядом маточного шва Семён закрыл подачу и доложил финальный счёт своей тихой партии, шесть часов десять минут непрерывной инфузии, температура тридцать семь и два от первой минуты до последней, ни одного отклонения.

Из всех сегодняшних цифр эта была, пожалуй, самой скромной и одной из самых дорогих, всё это время мой сын прожил в тепле, которое человек держал руками.

Матку мы шили вдвоём с Шаповаловым, двухрядным герметичным швом, Артём снимал токолиз ступенями, вслух, в обратном порядке утреннего:

— Ступень три… тонус пошёл. Ступень две. Тонус нарастает штатно.

Матка сокращалась. Мышца, которую утром, до атонии глушили, просыпалась и сжимала собственные сосуды сама, кровотечение, которое чуть не стоило нам всего, умирало под этим сжатием естественной смертью.

— Итоговая кровопотеря: восемьсот девяносто миллилитров, — Зиновьева закрыла планшет, — возмещено полностью, кровью и плазмой. Банк израсходован наполовину. Шестнадцать сорок, восьмой час операции.

Брюшную стенку закрывали послойно, кожный шов я положил сам. Мог отдать Семёну, он положил бы не хуже, но у меня был уговор с бурундуком, я дошиваю до последнего шва, а дальше он разбирается сам, последний шов этой операции принадлежал мне по договору на ночной кухне.

Узел лёг. Нить срезана.

— Операция закончена, — произнёс Шаповалов, — время?

— Шестнадцать пятьдесят две, — сказала Кобрук по громкой, — зафиксировано. Семь часов сорок минут.

— Дальнейшее веду я, — Артём уже писал назначения, — Оба остаются на моих контурах. Мать, в реанимацию, седацию снимаю ступенями к вечеру, экстубация по схеме, той самой, репетированной, но не раньше, чем её кровь и почки скажут мне «да». Плод… — он посмотрел на монитор и поправил себя, впервые за восемь часов, — пациент остаётся при матери, где ему и положено быть ближайшие пятнадцать недель. Тарасов, вахта твоя.

— Вахта принята, — сказал Тарасов.

Нику увозили из блока на каталке, укрытую до подбородка, только теперь следом шли два ровных ритма на переносном мониторе, я прошёл рядом до самых дверей, держа руку на раме, замыкая тот же путь в обратную сторону.

Выдох прошёл по операционной один на всех. Маски стянуты, перчатки полетели в лотки, и Лена, сняв наконец руки с русла, просто сползла по стене на пол, села на кафель, вытянув ноги. Тарасов молча поставил рядом с ней стул, на который она пересела, и стакан воды, который она взяла двумя руками.

Гольдман оглядел операционную, стол, мониторы, бригаду, всё хозяйство, которому он полвека знал цену.

— Пятьдесят лет я стою у столов, голубчики, — сказал он, — сегодня я видел операцию, которой быть не могло.