Страница 22 из 28
Он придавал большое значение интонации. Наверно, услышав собственный голос, надрывавшийся в крике, он вздрогнул от ужаса. Словно жизнь — не что иное, как чередование голосов, негромких, вежливых, протяжных. А потом вдруг раздается пронзительный, истошный крик, крик бесноватого. Во время проповеди голос пастора всегда звучал ровно, спокойно, без пафоса — и прихожанам это нравилось. Эхо собственного крика преследует его, звучит отовсюду. Но теперь все уже позади. И день стал прозрачным и невесомым. Из-за пустяка. В чем проблема — давать или не давать последнее напутствие сенбернару? А пучок салата разве этого не заслуживает? Разве нельзя воздать высшие почести исключительно за внешний вид? На рынке мы любуемся красиво разложенными и расставленными овощами, фруктами и цветами — так почему нам не приходит в голову почтить религиозным обрядом гибель этих растений? Скажете, это бред? Ну что вы, просто шальная мысль. Пастор вспомнил Кроуфордский рынок в Бомбее: яркие, хмельные краски, которыми переливались овощные и фруктовые ряды, были как хвалебная песнь мирозданию. А торговцы спали. Для них рабочий день заканчивался, когда солнце было в зените. На такой высоте, куда и дух не сможет подняться — потому что он слепнет по пути. Запах пряностей, запретные желания, загадочные испарения, звери в клетках, плоды земные в мучительном и грандиозном финальном спектакле. Запах, который лишал сил. Это было как преувеличенное, карикатурное изображение Суеты сует. Посредине рынка — куча темных мешков. На них тоже спали люди. Сон торговцев и молитвенная песнь света — под сенью викторианских шпилей. Скрюченные тела в лохмотьях тоже казались частью некоего спектакля. Кости, кровь и разум. Веки полуопущены, видны белки глаз. Для пастора Брендля интонации были важнее, чем слова. Итак, для него настало время самобичевания. Он должен был покарать самого себя. И свои мысли. А мысли не заслуживают снисхождения. Он сам превращался в мысль. Возможно, мысль не обладает зримым обликом, но Брендль чувствовал, что принимает зримый облик мысли. Ему захотелось посмотреться в зеркало. Тот, кто желает зла другим, ощущает зло внутри себя. Брендль, человек в общем кроткий и сострадательный, никогда не имел дела с такой распыленной, неосязаемой субстанцией, как добро. «Субстанция», — произнес он вслух. Мысли появляются сами собой, их даже не приходится думать. Добро — всего лишь облако пыли, мираж, все изменяется, добро влечет за собой зло. Пастор бредил. Все вокруг нас подчиняется разуму, даже то, что казалось иррациональным. Брендль отер лоб аккуратно выглаженным носовым платком. Какой противный вкус у пота. Люди видели, как пастор побежал в сторону севера, споткнулся о камень, упал, но тут же вскочил на ноги. Так он падал и вставал несколько раз. Потом люди отвели глаза. И забыли пастора. Солнце садилось, успев перед этим зажечь вечные снега. Оно разделило пейзаж на две части: одна была металлического цвета, другая — цвета угасающего пламени. А затем позволило тьме одержать привычную победу. Близнецы затворились у себя в доме. Зимой они сгребали снег. Однажды ночью они стали любовниками и испытали некоторый стыд. В молодости они этого не делали. Они были целомудренны по рассеянности — просто не обращали внимания на эту сторону жизни. А в старости услышали повеление свыше, гласившее, что они должны познать друг друга в библейском смысле. Один-единственный раз. И они соединились. Когда были пьяны. Это было, как они впоследствии объясняли, помрачение ума, и они извинились друг перед другом. А потом потянулись спокойные, безмятежные годы.
Дни становились короче. После обеда почти сразу начинало темнеть. По утрам они вставали все раньше. Посмотрев друг на друга, убеждались, что все еще живы, и радовались этому. «Ты проснулся, Ханс?» — «Ты проснулся, Руэди?» Иногда они не хотели ложиться спать, боясь, что утром не проснутся. Они лежали в большой кровати с резным изголовьем, глядели в крошечные оконца, держались за руки, сжимали друг другу запястья. Вспоминали, как мыли по суду на приютской кухне, как были мальчишками. Вспоминали своих товарищей по несчастью, которые теперь казались им призраками. Тогда они воспринимали несчастье как дар свыше. Несчастье без страдания. Вот что это было.
А что сейчас? Они дюжие и крепкие. И от избытка силы, физической силы, у них, как они утверждают, рождается меланхолия. Возможно, впрочем, что они не знают значения этого слова. Ведь они никогда раньше его не слышали. Даже по радио. Они слушают одну только музыку. Это что-то злокачественное? От этой самой меланхолии они сгребают снег слишком старательно. Убирают его, где надо и где не надо. Они были уверены, что эта зима станет для них последней. Но их ждало разочарование. В окна глядит весна и смеется над ними. А когда на заре желтоватая полоска на краю неба начинала алеть, это означало, что день будет тянуться бесконечно. Они ели молча. Долго жевали. Жевали даже тогда, когда во рту ничего не было. Их охватила меланхолия, беспричинная и неотступная. У входной двери висело ружье, которое им подарили в армии, стояли лопата и вилы. Три полезные вещи.
— Хочешь, я убью тебя? — спросил Ханс.
— Хочешь, я убью тебя? — спросил Руэди.
Нет, ни тот ни другой не хотят этого. Они тщательно бреются. Гладят рубашки, крахмалят манжеты и воротнички, чтобы были негнущимися. Носят темные костюмы, те самые, в которых ходили на конфирмацию. Тогда эти костюмы были им велики, а теперь сидят как влитые. Однажды они прогулялись по деревне. Прошли мимо пустых домов, склонили головы перед закрытыми окнами с деревянными ставнями. Это просто фасады, за ними ничего нет. В воздухе была разлита нежность. Кто знает, откуда она взялась.