Страница 18 из 79
— И в барак повезут. — Тарусов говорил ровно, глядя мимо. — Повезут не первого дня, повезут на третий, когда уже синий. Из барака он не вернётся, потому что на третий день уже не возвращаются. Потом второго. Потом третьего. И через неделю вся волость будет знать одну простую вещь: кого свезли в барак, тот помер. А кого не свезли, тот, глядишь, и выжил, у нас Матрёна вон выжила.
Он развёл руками.
— И станут прятать. Под лавку, на сеновал, к куме в соседнюю деревню. И повезут уже не на третий день, а на пятый, и тогда действительно помрут все, и тогда это будет уже чистая правда: в бараке морят.
— Что с этим делают?
— Ничего, — сказал Тарусов. — Двадцать два года ничего не делают.
Миша смотрел на исписанный лист.
Шесть строк. Все шесть верные. Все шесть бесполезные, если люди прячут больных, — а люди прячут больных, потому что не знают, сколько человек из барака вышло живыми.
Никто не знает. Потому что никто не считает. А если бы считали и говорили вслух, то через месяц было бы известно: из тех, кого привезли в первые сутки, выжило столько-то, а из тех, кого привезли на пятые, столько-то.
Он не сказал этого вслух.
Он записал на полях, мелко: «сколько вышло живыми».
Кузьма Липатович Громов выслушал задачу до конца, ни разу не перебив, и потом молчал секунд двадцать.
— Две копейки, — повторил он.
— Две копейки на человека в день. Считая топливо.
— Ваше высочество, — сказал Кузьма. — Дозвольте уточнить. Вы желаете обед или корм?
— Корм.
Кузьма закрыл глаза.
Он был грузный, багровый, с толстыми пальцами, и в этом дворце готовил двенадцать перемен для людей, которые их не доедали. Сейчас у него было лицо человека, которому предложили сыграть похоронный марш на скрипке кремонской работы.
— Что должно быть? — спросил он, не открывая глаз.
— Горячее. Один котёл. Без повара — чтобы сварила баба, которую поставили в первый раз. Хранится месяц без ледника. Везётся в мешках, а не в бочках. И чтобы человек, который три месяца ел лебеду, от этого не помер.
Кузьма открыл глаза.
— От сытной еды-то? — спросил он. — Помрёт, ваше высочество. Первые дни жиденькое надо, малыми порциями, и не наедаться. Это всякая деревенская баба знает, кто в голодный год живал.
— Значит, два меню. Первая неделя и дальше.
— Три, — сказал Кузьма. — Первая неделя, потом обычное, и отдельно для младенцев, там разговор особый.
Он придвинул к себе бумагу и вдруг стал совершенно другим человеком — быстрым, точным, с деловым, почти злым лицом.
— Пшено, — сказал он. — Пшено, ваше высочество, а не гречиха, что бы вам ни говорили. Дешевле, варится в одном котле, не пригорает у дуры. Постное масло. Соль. Капуста квашеная — обязательно, и не спорьте.
— Почему обязательно?
— Потому что цинга, — сказал Кузьма. — На третий голодный месяц у людей зубы шатаются. Я это в семьдесят третьем в Самарской мальчишкой видал. Капуста квашеная и лук. Дёшево, а людей держит.
Он писал.
— Хлеб отдельной статьёй, потому что хлеб они всё равно унесут домой, что бы вы им ни говорили, и это правильно, там ещё четверо.
— А чай?
Кузьма поднял голову.
— Чай — баловство. Чай в две копейки не влезет.
— Влезет, если без чая, — сказал Миша. — Кипяток. Просто горячая вода. Даром, сколько унесёт, весь день, кто придёт.
— Зачем?
— Затем, что врачи велели кипятить воду, а мужик кипятить не станет.
Он подошёл к столу.
— Кузьма Липатович, топливо стоит денег. У бабы в избе дрова считанные, и она не станет их жечь, чтобы вскипятить воду, которую пьют сто лет и не померли. Ей никто не докажет. А если в селе с утра до вечера стоит котёл и оттуда даром дают кипяток, она за ним придёт. Потому что даром.
Кузьма смотрел на него.
— То есть столовая ваша, — сказал он медленно, — не столько кормит, сколько поит.
— Да.
— А кормит для отвода глаз.
— Кормит по-настоящему, — сказал Миша. — Но приходят за кашей, а уносят кипяток.
Кузьма положил перо, вытер руки о фартук, которого на нём не было, и опять взял перо.
— Сделаю, — сказал он. — С двумя условиями.
— Слушаю.
— Первое. Первое меню, какое я составлю, съедят при мне все, кто в этом Попечительстве служит. Все. И граф. И немец с книжками. И вы.
— Согласен.
— Второе. — Кузьма выпрямился. — Первую кухню я ставлю сам. Поеду и поставлю. Потому что по бумаге, ваше высочество, каши не сваришь, а всё, что вы тут напишете, на месте выйдет наоборот.
Обедали в четверг, в задней комнате, впятером.
Пшённая каша на воде с постным маслом, чёрный хлеб, квашеная капуста и кружка кипятку.
Бремзе съел всё и заявил, что при цене в две с четвертью копейки расчёт неверен на четверть копейки и что по уезду за месяц это составит сумму, которую он назовёт письменно.
Аркадий съел две порции.
Ордынцев съел свою до конца, аккуратно, не сказав ни слова, положил ложку и промокнул губы платком.
— Отвратительно, — сказал он. — И совершенно достаточно. Я ел хуже в шестьдесят третьем.
Витте принял его через восемь дней и заставил ждать сорок минут в приёмной, что, как объяснил Ордынцев, следовало считать любезностью.
Кабинет был велик и завален. Министр путей сообщения оказался огромным, сутулым, в скверно сидящем сюртуке, с большими руками и южным выговором, который он не считал нужным прятать. Он не встал.
— Садитесь, ваше высочество. У меня двадцать минут, потом коллегия. Что вам угодно?
— Место в расписании, — сказал Миша.
Витте поднял голову.
— Как?
— Я пришёл не просить содействия, Сергей Юльевич. Содействие мне уже обещали три ведомства, и оно ничего не значит. Я прошу место в расписании.
Витте отодвинул бумаги.
— Говорите.
— Первое. Кодовое слово в телеграмме, по которому груз считается срочным. Одно слово. Не отношение, не предписание — слово, которое телеграфист на станции прочтёт и поймёт без чтения устава.
— Дальше.
— Второе. Пять вагонов, закреплённых за санитарными грузами на одном направлении. Не «по возможности предоставлять», а пять вагонов, которые стоят и ждут, даже когда никто не едет.
— Это убыток.
— Это убыток, — согласился Миша. — Небольшой и заранее известный. В отличие от того, который выйдет, если известь пойдёт две недели.
Витте молчал.