Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 98

Тишина после близкого разрыва ненастоящая, просто на время пропадает слух. Через минуту он возвращается, первым приносит непрерывный шорох. Сыплется штукатурка, ползёт кирпичная крошка. Где-то между плитами течёт вода. Каждый камешек падает отдельно, отчётливо, так что сперва принимаешь его за начало нового обвала.

Потом снизу донёсся жалобный женский крик. Без слов, один и тот же. Женщина кричала часа полтора, а потом замолчала. Матвеевну я больше не слышал, ей повезло, она отмучилась сразу.

— Мишка, — позвал я.

Ничего.

— Миша.

— Тут, — отозвался он.

Он лежит в двух аршинах от меня, справа, под тем же завалом, но видеть его я не могу.

— Ты целый?

— Не знаю. Дядь Петь, я ногу не чувствую.

К нам не пришли. Я говорю это спокойно. Ни тогда, ни после я не держал на них зла.

В ту ночь немцы расстреляли по городу последние снаряды. Били сразу по нескольким районам. Наш дом тоже получил прямое попадание. Сначала разбирали там, где громче кричали, где под завалами оставалось больше людей. Потом принимались за те места, на которые хватало рук. В январе сорок четвёртого сил копать почти ни у кого не осталось. Те немногие, кто ещё мог, работали не здесь.

Я слышал спасателей дважды. В первый раз голоса донеслись примерно через полтора часа после разрыва. Наверху ходили люди. Железо стучало о камень. Кто-то хрипло отдавал распоряжения. С балкой на груди кричать можно только на коротком выдохе. Звук уходит в завал, вязнет там, словно в подушке. Я кричал минут сорок, замолкая лишь ради следующего вдоха, пока не сорвал горло. Сначала во рту появился металлический привкус. Потом голос начал срываться, вместо крика выходил один хрип. Под конец уже понимал, что не докричусь. Остановиться всё равно не мог, ведь Мишка услышал бы моё молчание.

Мишка кричал тоньше и звонче. Его должны были услышать, но не услышали. Через час стук оборвался, голоса ушли к соседнему подъезду, откуда кричали громче. Это было правильно, ведь там кричали трое. Нас оставалось двое, причём семилетнего Мишку почти не было слышно. Во второй раз я услышал спасателей уже днём. Кто-то наверху долго разбирал камни, тяжело дышал. Потом вытащил что-то, уволок. Шаги стихли, больше никто не приходил.

«Выжившие соседи выломанные стропила забрали с крыши», — понял я, но к ним тоже зла не питаю.

Помочь нам, то есть уже мне одному, они не могут никак.

Мишка прожил около десяти часов. Он вообще не плакал. За все эти часы ни разу не произнёс «мне больно», хотя ногу ему, должно быть, просто перебило. Не сказал ни разу — «я хочу пить». Голос постепенно высох, слова стали короткими. Паузы между вопросами становились всё длиннее. О жажде я догадался позже. Мишка спросил, идёт ли ещё снег, попросил достать для него горсть, если сумею дотянуться.

Я не дотянулся до снега. Блокадные дети не просят. За два года они успели понять, что просить не у кого. Поэтому только спрашивают.

Мишка спрашивал, копают ли нас. Я тут же отвечал, что копают. Потом спрашивал про хлеб, будет ли он, когда придут наши. Я обещал, что будет даже белый. Услышав про белый хлеб, Мишка минут на пять замолкал, словно пытался вспомнить его вкус. Наверное, представлял корку, мякиш, крошки на ладони. Я слушал его дыхание, боясь пропустить момент, когда оно станет тише.

Потом попросил рассказать что-нибудь. Я рассказал ему про Порт-Артур. Про то, сколько в феврале стоила конина в осаждённой крепости. Про похороны убитых японскими снарядами. Про приказ, вышедший двадцатого декабря. Про сдачу крепости, где ещё оставались снаряды, хлеб, двадцать тысяч человек в строю.

Пусть не все они были в строю, а только половина, но это все равно большое число.

— А чего сдали? — спросил Мишка.

— Начальник подписал.

— А зачем?

— Испугался. Потому что трус.

Мишка помолчал.

— А наш не подпишет, — сказал он.

— Не подпишет.

— Потому что мы же держимся.

— Держимся, — ответил я.

Он снова помолчал.

— Дядь Петь. А ты воевал?

— Воевал.

— Много?

Я принялся считать. Лишь через несколько секунд заметил, как затянулось молчание.

— Первый раз в Артуре, — сказал я. — Подпоручиком. Одиннадцать месяцев, от первого выстрела до сдачи. Потом японский плен, десять месяцев в Мацуяме. Там я выучил по-японски слов сорок и всё забыл.

— А потом?

— Потом восемь лет ничего. Служил в Приамурье, чертил, жениться не стал. В десятом вышел в запас по прошению.

— А потом война?

— А потом война.

В темноте прожитые годы звучат, как названия далёких станций.

— В четырнадцатом призвали поручиком. Восточная Пруссия. Оттуда я вышел из окружения с одиннадцатью людьми из ста двадцати. Потом Галиция. В пятнадцатом меня перевели в разведывательное отделение корпуса, потому что я умел писать и не умел кричать. Потом отход, всё долгое лето. Тогда же меня зацепило в первый раз. Три осколка в предплечье, но это пустяк, пролежал две недели. А в шестнадцатом, под Двинском, зацепило по-настоящему. Резали меня уже в Молодечно, долго резали и зашивали.

— А в семнадцатом? Когда революция началась?

— А в семнадцатом, Миша, всё кончилось само.

— Как это?

— А вот так, — сказал я. — Однажды утром выходишь, а твоего полка нет.

Мишка долго это обдумывал.

— Ты капитан был? — спросил он наконец.

— Капитан.

— Настоящий?

— Настоящий, — сказал я. — Только было это очень давно и очень неправда.

Тогда я понял. Не как ясную мысль, скорее как счёт, который наконец сошёлся после целой жизни. Восемьсот семьдесят два дня. Без хлеба, без дров, без света, на воде из Невы. И не отдали.

А там, где я был молодым, хватило одиннадцати месяцев. Хлеб ещё не кончился. Снаряды тоже. Двадцать тысяч человек оставались в строю.

Под утро Мишка начал засыпать. Только это был уже не сон. Ребёнок, потерявший кровь на холоде, сперва перестаёт мёрзнуть. Потом ему становится тепло, даже хорошо. Он говорит об этом с тихим удовольствием. Тогда уже точно всё, если сам не можешь ему никак помочь. Или хотя бы позвать на помощь.

— Мне тепло, — сказал Мишка.

— Не спи. Миша, не спи, разговаривай.

— Мне тепло, дядь Петь.

— Разговаривай со мной.

— Я разговариваю, — ответил он и замолчал.