Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 95

Он вскинул на меня глаза, и в них мелькнуло что-то.

— Петербург. А вам какое дело.

— Догадался. По рукам, по выговору. Хирург, и хороший, судя по рукам. В такой глуши не от хорошей жизни оказываются. Не спрашиваю, за что. Не мое дело.

Домбровский усмехнулся криво.

— За что. За то самое. Оперировал, кого не след было оперировать. Перевязывал тех, кого власть желала видеть в могиле. Лишили практики, выслали под надзор, в столицах жить запретили. А тут врачей нет, тут хоть с чертом договорятся, лишь бы лечил. Вот и лечу. Всех. И тех, и этих.

— Вот именно что всех, — сказал я тихо. — И этих тоже. Послушайте, коллега. Сейчас, пока мы тут с вами разговоры разговариваем, в подполе у одного из ваших пациентов сидит связанная женщина. У этого пациента нога порчена. Малоберцовая кость когда-то перебита, нерв задет, стопа отвисла, конская. Pes equinus. Вы эту ногу знаете. Может, сами и собирали. И сейчас от вашего слова зависит, доживет она до утра или нет. Вы клятву давали. Я тоже. Так вот, я свою сейчас исполняю. А вы?

Домбровский долго молчал. Потом опустился на табурет, потер лицо обеими руками.

— Кабан, — сказал он глухо. — Это Кабан. Прозвище такое. Каторжник бывший. Я ему ногу года два назад собирал, после пьяной поножовщины, по кусочку складывал. Fibula раздроблена была в труху, и нерв задет. Выходил, как сумел, но стопу не спас, повисла. Так и ковыляет с тех пор. Изба его крайняя, у самого леса, за водокачкой. Идти мимо угольного склада, потом направо, к опушке. Там у них малина. Только вы это… поосторожнее. Он там не один.

— Сколько? — подал голос Горшков, впервые за весь разговор.

— Кто ж их считает. Четверо, пятеро. Бывает и больше. Народ ходит туда-сюда.

— Благодарю, Викентий Павлович. Вы правильно сделали.

— Правильно. — Он горько усмехнулся. — Вы нынче ночью уедете, а мне тут оставаться. Случись что, добром не кончится. Ну да бог с ним. Идите уж. И женщину эту… вытащите. Если она там, конечно.

Назад к составу мы с Горшковым почти бежали. Время уходило. Я доложил все Суворину. Подполковник выслушал, нахмурился, побарабанил пальцами по столу.

— Эшелон надолго я задержать не властен, доктор. Путь расчистят, дадут отправление, и мы пойдем. Ждать никого не станут, война. — Он помолчал. — Но и бросить женщину этим… нет. Нельзя. Сколько вам надо людей и времени?

— Людей немного, — сказал я. — Толпой нельзя, спугнем. Меня, офицеров, кто пойдет, да троих унтеров покрепче, с винтовками. Управимся скоро, изба недалеко.

Суворин согласился. Помощник начальника поезда вызвался сам, сказал, у него тут где-то свой интерес. Дали троих унтер-офицеров, мужиков плечистых, с трехлинейками, штыки они примкнули сразу.

Я достал из саквояжа свой револьвер. Сунул в карман шинели. Холодная штука, тяжелая. Надо было бы вообще здесь без него не ходить, ну да что теперь.

Набралось нас девять человек. Зуров, Горшков, Оболенский, Смирнов (хотя это и не по его части, но не смог остаться на месте), помощник начальника поезда, трое унтеров и я. Фамильную саблю Оболенский с собой все-таки прихватил, и я не стал отговаривать. Пусть. Хотя желание кого-нибудь ей рубануть весьма кровожадно.

Пошли в обход станции, по глубокому снегу, стараясь не скрипеть и не переговариваться. Луны светила, но темнота стояла плотная, только снег чуть отсвечивал под ногами. Унтера шли молодцами, бесшумно. Миновали угольный склад, черную гору под снегом, свернули к опушке.

Сруб стоял на отшибе, старый, почерневший, вросший в землю по самые окна. Окна изнутри завешаны не то тряпьем, не то рогожей, но по краям пробивался свет, желтый, дрожащий. Из трубы шел дым. Не спят. Во дворе, у плетня, стояли сани, и лошадь под попоной переступала с ноги на ногу. На этих санях, надо думать, журналистку и привезли.

И тут от станции долетел гудок. Длинный, протяжный. Паровоз давал первый сигнал к отправлению. Без нас всех он не уедет, но на разговоры и на осаду времени не осталось вовсе.

— Пошли, — сказал я тихо. — Смотрим за окнами. Дверь вышибаем разом. И не зевать, у них наверняка оружие.

Дверь оказалась закрыта изнутри, но двое унтеров разом ударили ее ногами. Старая, подгнившая, она поддалась сразу, слетела с запора. Мы ввалились следом.

Внутри изба в одну горницу, накурено, чадит лампа, на столе бутыль и кружки. Четверо. Они не ждали нас никак, военных, среди ночи. Опешили на миг. Этого мига и хватило.

Один, рыжий и бородатый, метнулся к лавке, где лежал обрез. Дотянуться не успел. Горшков выстрелил из револьвера спокойно, как в тире, прямо в голову, и рыжий ткнулся лицом в стену.

Второй, помоложе, кинулся прямо на меня. В руке нож, широкий, засапожный. Раздумывать было некогда. Я выстрелил в упор, в грудь и в лоб, два раза. Отдача дергала руку вверх. Он сел на пол, удивленно, будто его кто толкнул, и завалился набок.

Главаря я узнал сразу, по ноге, точнее, по тому, как он опирался на нее, когда вскочил. Тот самый Кабан, здоровенный, лысый, с приплюснутым лицом. Он успел схватить револьвер, но выстрелить не вышло. Несколько пуль ударили его почти разом. Кабана отбросило к печи, он сполз по ней, оставляя на побелке темный мазок, и затих. Левая нога его, та самая, неловко вывернулась наружу. Даже мертвая.

Четвертый, тощий и вертлявый, оружия хватать не стал, кинулся головой вперед прямо в окно, в раму. Не добежал. Унтер достал его прикладом по затылку, и тот рухнул. Этого хоть взяли живым. Один из всех.

Все стихло. В избе крепко пахло пороховой гарью, дым висел слоями. Трое лежали, четвертый стонал на полу под сапогом унтера. Оболенский стоял с обнаженной саблей, бледный, так в дело ее и не пустив.

— Где баба? — рявкнул Горшков, склонившись над живым. — Где спрятали, ну!

Тот мотнул головой в сторону подполья. Там, под лавкой, отыскалась тяжелая крышка, вровень с досками, кольцо. Подпол, ледник, где сибиряки держат припасы по зиме. Откинули.

Внизу, в темной яме, на каких-то мешках, сидела она. Стрелецкая. Руки за спиной скручены веревкой, рот замотан тряпкой. Каракулевой шапочки нет, волосы растрепаны, на щеке грязь и ссадина. Но глаза смотрели снизу не испуганно, а зло, бешено, как у пойманной рыси. Узнала, что свои пришли, а злость в них не унялась, наоборот.

Я спустился, перерезал веревку. Вынул кляп. Она закашлялась, повела затекшими руками.

— Долго же вы, господа, — сказала она, растирая запястья. — Я уж думала, придется самой.

Да уж. Как говорится, есть женщины в русских селеньях. Опасения, что бросится спасителю на шею, развеялись быстро. Или стерва такая, или имидж такой.