Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 95

— Что ж я могу, господа хорошие. — Он развел руками. — Нас тут всего ничего. Я да два сторожа железнодорожных. Наше дело какое. Чемоданы стеречь, бродяг от вагонов гонять, накладные проверять. А это шайка. Варнаки, беглые, каторга. Сунься я тут наводить порядок, меня самого поутру в сугробе найдут. Тут подмогу надо вызывать, из Ачинска, из отделения. Депешу дам сей же час.

— А пока подмога придет? — спросил я.

— А пока… — Он отвел глаза. — Пока как бог даст. Не знаю. Раньше утра не будет никого. У меня тут жена, дети, дом. Я здесь живу. Мне с ними еще век вековать. Уж не обессудьте. Да и как искать-то? Ну, буду искать конечно… но шансов мало. Я так начальнику поезда и сказал.

Логика у него была своя, и по-своему крепкая. Я его понимал, в общем-то. Живет человек в этом гадюшнике, тут вся его жизнь. Сегодня шайку прижмет, а завтра его подожгут или перо в бок на темном дворе. Полиция здесь с бандой в негласном мире. Те не резали прямо на перроне, эти не совались куда не надо. Удобно всем. Кроме приезжих дамочек с фотографическими аппаратами.

Депешу он, может, и даст. Подмога, может, и придет. К утру. К послезавтрашнему утру, а то еще медленней. А Стрелецкую к тому времени уже опоят и упакуют. Рассчитывать, стало быть, не на кого. Опять.

Офицеры понимали это не хуже меня. Оболенский рвался искать журналистку, у мальчишки глаза горели, ему выпал случай героический, прямо из книжки. Он, я заметил, к Стрелецкой в ресторане и сам подбивал клинья, без всякого, впрочем, успеха, она его попросту не замечала. Зуров был мрачен и деловит. Горшков сопел и молчал, но шинель уже застегивал. Смирнов проверял что-то в кармане.

— Мы, конечно, может попробовать ее найти… — сказал Зуров. — Побегать по окрестностям. Но что толку?

— Прежде чем куда-то бежать, — сказал я, — надо понять куда. Местность незнакомая, темно, тайга кругом. Так наобум будем до утра по сугробам тыкаться. Дайте мне фонарь, хороший, с рефлектором, и я гляну, где ее взяли.

Фонарь нашелся у проводника — большой, с зеркальным отражателем за стеклом, такими путейцы стрелки осматривают. Светил он сильно. Со мной пошли Зуров, Горшков и Оболенский. Смирнов остался у вагона, сказал, последит, чтоб без нас не тронулись.

К дальнему концу перрона, куда Горшков указывал, свет не доставал. Там стоял длинный багажный пакгауз, черный, а за ним сразу начиналась тьма и снег нетронутый. Почти нетронутый. Вроде тут она где-то пропала. Я повел фонарем низом, у самой земли, и снег ожил тенями. Натоптано. Много следов, валенки, сапоги, и все в одно место, к углу пакгауза, и оттуда прочь, в сторону леса.

У самого угла, на чистом снегу, темнели капли. Несколько, почти незаметно. Я присел, посветил ближе. Кровь. Свежая еще, почернеть совсем не успела.

Так. Не тут ли действительно все произошло? Вполне возможно.

Журналистка, похоже, в обиду себя так просто не дала. Кому-то нос разбила или руку прокусила. Молодец, однако.

Следы я разглядывал долго. Зуров с фонарем стоял над душой, торопил, но я не торопился, тут спешка только вредит. И вот что увиделось. Среди мешанины валеночных и сапожных отпечатков один человек оставил след весьма особенный. Правая нога ступала как у всех, четко вдавливала снег каблуком и носком. А левая шла иначе. Она не отталкивалась, а волоклась, оставляла сплошную смазанную борозду, с упором на внешний край да на мысок.

Так-так-так. Левую ногу он поднять не может, тянет ее по земле, цепляет носком. Стопа отвисает книзу и заворачивается наружу. По-латыни pes equinus, конская стопа. Бывает такое от паралича малоберцового нерва. Нерв этот проходит под коленом, у головки малоберцовой кости, и место там незащищенное, прямо под кожей. Перебей кость или придави нерв надолго, и все, стопа повисла, человек хромает на эдакий манер до конца дней. Либо перелом голени когда-то был, дурно сросшийся, либо рана. И вот еще что. С такой ногой далеко по сугробам не уйдешь. Живет он рядом, тут, при станции. Не пришлый издалека.

Объяснил это всем.

— Это вы по следу определили? — Зуров глядел на меня с интересом. — Что хромой?

— Не просто хромой. Хромых много. А этот ногу волочит особым манером, тут не спутаешь. Я таких немало повидал. Дело врачебное.

— Так его и искать, хромого! — загорелся Оболенский. — Кого тут все знают, спросим, и…

— Спросим, — согласился я. — Только не у кого попало. И не толпой.

…Начальник станции сидел в своей конторе при лампе, заспанный, в накинутом поверх мундира тулупе. Дело про пропавшую барыню его не радовало, лишних хлопот никому не надо. Но мы были люди военные, сурово настроенные, при оружии, и отмахнуться у него не вышло бы в любом случае.

— Я, господа, тут человек новый, — сказал он, потирая лицо. — Третий месяц всего. Публику здешнюю не знаю, и знать, по совести, не желаю. Хромой, говорите, с дурной ногой? — Он развел руками. — Может, и есть такой. Мне почем знать.

Потом подумал и прибавил.

— Вот что. Сходите-ка вы к доктору нашему, к железнодорожному. Викентий Павлович, фамилия Домбровский. Он тут один на всю округу, лечит всех подряд, и наших, и поселковых, и бывших каторжных, кого угодно. Уж он-то местную публику наизусть знает, со всеми ее болячками. Если у кого нога порченая, так он эту ногу, поди, сам и пользовал.

— Только вот что, господа. — Он понизил голос. — Толпой к нему не ходите и по поселку толпой не шастайте. Это вам не Петербург. Тут все друг друга знают, чужого видят за версту. Заметят, что облава собирается, что солдаты по дворам пошли, и шепнут кому надо. И девку вашу той же ночью под лед спустят, к рыбам. Концы в воду, в самом прямом смысле. Тихо надо. Двое, трое, не больше.

Резон в его словах был. Я кивнул.

Медицинский пункт стоял на отшибе, в стороне от станции, маленький дом в два окна, в одном свет. Пошли мы туда вдвоем с Горшковым. Двое вроде не толпа.

Дверь открыл сам хозяин. Человек лет сорока пяти, усталый, сутулый, в потертом сюртуке поверх сорочки. Лицо серое, мятое, как у всех, кто мало спит и много работает. Но руки я разглядел сразу. Руки у него были хирурга, сухие, точные, с коротко стриженными ногтями. Такие руки я ни с какими не спутаю.

Я представился, как полагается, зауряд-врачом, едущим на войну, и сказал про пропавшую женщину. Домбровский слушал, не перебивая, и лицо его делалось все замкнутее.

— Чем же я могу помочь, коллега, — проговорил он наконец. — Я доктор, а не сыщик. Людей лечу. В ваши дела с пропавшими дамами мне мешаться не с руки. — Он отвел глаза. — А еще мне тут жить.

— Вы ведь не здешний, Викентий Павлович, — сказал я. — Петербург? Москва?