Страница 54 из 325
— Рано⁈ — Фрол хохотнул и любовно огладил пилу. — Вы на ногу-то его гляньте, барин. Она ж наполовину черна! Тут не зреть, тут пилить надо, покуда старик ещё дышит. Я этих ног на своём веку столько отнял… Ух если честно, тут и со счёту собьёшься.
— Много отнял, говоришь? — кивнул я. — А скольких после этого схоронил? Тех, кто под твоей пилой кровью истёк или от горячки сгорел? Их ты считал, Фрол?
Цирюльник насупился и засопел. Крыть ему было нечем, и он это знал.
— А ты послушай, Фрол, чего тут мудрёного, — продолжил я, обернувшись к цирюльнику. — Кровь ведь больному силу даёт. В ней та самая сила и ходит, что заразу давит. Ты кровь спускаешь, а вместе с ней спускаешь и силу. Оттого твои больные под пилой и гаснут. Ты сам, своими руками, последнее их оружие в таз сливаешь.
— Эк завернул, — Фрол сплюнул в сторону. — Деды кровь пускали, и отцы пускали, а вы… — он сдержался, чтобы не выругаться. — Вы всех умнее выискались? Так, что ли?
Я понимал, что этот конфликт продолжать нельзя, но всё же решил хотя бы часть его отстоять в свою пользу.
— А деды твои до скольких лет дожили? — бросил я. — До сорока дотягивали? Нет? То-то и оно.
Никитин у двери прыснул было, но под взглядом Штосса тут же осёкся.
Тогда вперёд выступил сам Штосс. Говорил он тихо, почти ласково, и оттого мне делалось ещё противнее.
— Дерзите. Ну-ну, — хмыкнул он. — Дерзостью вашей я уж не одну страницу исписал. И не только страницу. Нынче поутру я всё как есть доложил господину Сабурову. В Опекунский совет. Про то, как сверхштатный лекаришка, без году неделя при больнице, отменяет предписания старших да гробит заслуженного офицера своими мужицкими снадобьями! — он улыбнулся одними губами. — Так что хорохорьтесь, Салтыков, хорохорьтесь. Недолго осталось.
Вот оно как вышло… Предсказуемо. Через голову Робека пошёл, прямо к Сабурову. Хитро придумано. Если майор нынче помрёт, мне уже не ставки лишиться. Меня под суд отдадут за смертоубийство. А имя моё навеки сравняют с грязью. Штосс не ради забавы старался. Он мне петлю на шею вязал, неторопливо и со вкусом.
От двери подал голос Мейер, тяжёлый и недобрый.
— Это правда, Салтыков. Бумага в совете. Я вас не первый день знаю и скажу прямо: помрёт майор, и вытащить вас не смогу даже я. Тут уж недалеко и до суда. Думайте крепко, что творите! Допустите ошибку и… всё. Сами понимаете ведь!
Все они глядели на меня и ждали. И, если уж говорить честно… В эту минуту мне больше всего на свете хотелось развернуться да выйти вон. Пусть пилят, пусть пишут свои бумаги. Моё ли это дело, лезть под суд за чужого вздорного старика?
Только я уже знал, что не выйду. Не для того я в этом веке очутился, чтоб пятиться перед каждым Штоссом.
— Бумагу вы, господа, переписать уже не можете, это правда, — проговорил я вслух. — Зато ногу майору спасти ещё можно. Точно можно! И я её спасу. А коли не выйдет… Что ж, отвечу перед законом! Сам, один, за себя. Прятаться ни за чью спину не стану.
Штосс хмыкнул и снова обмакнул перо. А Мейер глянул на меня тяжело и долго, и мелькнуло в этом взгляде что-то, чего я прежде за стариком не замечал. Не то уважение, не то жалость к дураку, что сам лезет в петлю.
— Эй! — захрипел вдруг с койки сам пациент. С нами заговорил Бессонов. — Вы там не мою ли шкуру делите, стервятники? Чья нога-то? Моя нога! Вот и не дам её пилить, и весь сказ! Даже не думайте…
— Захар Лукич, — вкрадчиво сказал цирюльник Фрол, а затем шагнул к нему ближе. — Да ведь помрёте вы без того…
— И помру! — майор рывком приподнялся на локтях, седые бакенбарды встопорщились, глаза налились кровью. — Помру майором Бессоновым, при двух ногах, как меня мать родила! Да! Пусть лучше будет так. А калекой быть… Нет! Не бывать этому! Я эту ногу под Очаковом за матушку-Россию подставил, турка на неё принял! А ты её пилой? Прочь, коновал, убью!
Он сгрёб с тумбы оловянную кружку и запустил ею в цирюльника. Фрол едва успел увернуться, кружка с грохотом отскочила от стены.
Я молча наблюдал. Старик был очень плох. Но злость его меня даже радовала. Кто так лается да кружками швыряется, тот ещё цепляется за жизнь обеими руками. С таким работать можно. Хуже, когда больной тих и покорен. Вот тогда дело и впрямь к концу идёт.
Я отодвинул Фрола плечом и сел на край койки, у самого изголовья майора.
Он уставился на меня в упор.
— А вы… Молокосос безусый, вам и тридцати нет. Какой из вас лекарь?
— Тридцати нет, ваша правда, — согласился я. — Зато руки на месте и голова тоже. А вот вы, Захар Лукич, пожили на свете, да только ни один лекарь постарше меня ногу вашу так и не выходил. Может, пора и молодого послушать?
Старик хмыкнул. В мутных глазах его мелькнуло нечто похожее на любопытство.
Я ещё в первый день приметил главное. Рана на голени у майора была застарелая, годами не заживавшая. Свежий нарыв я бы понял, но эта язва тянулась с незапамятных времён, и кожа вокруг неё загрубела, как кора. А такие раны сами собой не гниют десятилетиями. Что-то должно сидеть внутри и точить плоть исподволь. У старого же вояки это «что-то» почти всегда одно и то же. Застрявший свинец, пуля или картечина, которую полковые костоправы не сумели выковырять на поле боя. Оставалось лишь проверить догадку.
— Захар Лукич. Гляньте-ка на меня. Только на меня, прочих не слушайте, — попросил я.
Майор недоверчиво покосился на меня.
— Пилить я вашу ногу не дам. Ни этому разбойнику, ни кому-либо ещё. Слышите? Но и врать вам не стану: лёгкого пути тут не будет. Скажите-ка мне: под Очаковом турецкий свинец из ноги вам доставали?
Старик замер. Что-то дрогнуло в его багровом лице.
— Не достали, — прохрипел он. — Лекари тогда руками развели. Не знали, что сделать. Сказали, что суждено мне вечно с этой заразой сидеть. Глубоко, мол, сидит, не подобраться. Так и хожу с турецкой пулей в ноге без малого двадцать годов. Металл этот никуда не убрался.
— А что ж её нынче-то разнесло? — спросил я. — Двадцать лет носили и горя не знали. А тут вдруг! Не ушибли ногу часом? Не падали?
Майор насупился, припоминая.
— Да было дело… С месяц тому с крыльца оступился, голенью о ступеньку крепко приложился. Думал, пустяк, поноет да пройдёт. А оно вон как обернулось.