Страница 323 из 325
Глава 19
Письмо в моих руках было коротким, в одну страницу, и написано так, как в этом веке пишут только женщины. Более того, написано оно было в вольном формате, что меня особенно удивило.
Ни «милостивый государь», ни поклонов, ни единой обязательной завитушки. Просто и прямо, ровным незнакомым почерком.
Писавшая говорила, что знает, как я живу. Что сплю урывками, в каморке при больнице, и ем что придётся. Что первым поставил себе прививку и три дня после этого ходил с озябшим лицом, а на четвёртый повеселел. Что жалости моей она не ищет и ответа не ждёт. Ей довольно, чтобы я знал одно. Кто‑то в этом городе смотрит на меня не только, как на лекаря.
Подписи не было. Даже начальной буквы не было.
Я перечёл дважды и понял, что не могу уловить, в чём тут подвох. Анонимное письмо с явным намёком. Но от кого?
Кто это? Гагина, первым делом. Флирт её у окна так и остался мне непонятен, тут же всё сходилось, и запах духов был тяжёлый и сладкий, как в её гостиной. Только Елена Кирилловна пишет по‑французски и подписывается всегда, ей скрываться незачем.
Кто‑то из молодых попечительниц? Чья‑нибудь благодарная вдова из тех, кого я лечил зимой? Я перебирал лица и не мог остановиться ни на одном.
Про то, что кто‑то в этом городе три дня подряд глядел на моё лицо и заметил, когда оно повеселело, я думать себе запретил. Об этом было слишком странно думать в третьем часу ночи, над остывшим пирогом.
Письмо я убрал в тетрадь Никитина, между листами реестра, где его никто не стал бы искать. И до утра проспал, как убитый.
А утром семнадцатого, перед выездом к брату, Никитин доложил мне то, за чем я посылал его ещё в начале недели.
А посылал я его в Воспитательный дом. Это приют для тысяч городских подкидышей и сирот, и он был далек от обычного оспенного барака, где изолировали умирающих. Но именно там держали главную оспопрививальную станцию столицы: младенцы из приюта служили живым «запасом» – от одного к другому передавали свежую лимфу, снабжая вакциной всю губернию.
– Ездил в Воспитательный дом, Михайло Алексеевич, как велено. Справлялся по казённой части. – Он развернул записку. – Своя цепь у них пресеклась ещё в январе, некого стало прививать, вот и оборвалась. Из Москвы им слали на стёклышках, под воском, дважды. Оба раза по морозу пришло мёртвое. Царапали детей, ждали пузырька, а пузырька нет.
Вот и весь ответ, и другого я не ждал.
Дело это в империи идёт пятый год под рукой самой государыни. Так что я тут ни первый, ни единственный. Беда в другом. Вакцина эта живая, её не запасёшь ни в склянке, ни в леднике, и всякий, кому она понадобилась зимой, оказывается ровно там же, где оказался я месяц назад. Перед пустым ланцетом.
Оттого и корова.
И вот что из этого выходило, если додумать до конца. Нынче, в марте, живая материя во всём Петербурге была у меня одного. У меня, у пеструхи на Охте и у двадцати девяти человек, привитых в четверг.
– Хорошо, Алексей Степанович. Запишите в реестр как справку. И вот ещё что. Всякому, кто явится за материей от казённых заведений, отпускать. Даром и без разговоров, с одной только записью, кому и когда.
– Даром? – Никитин поднял глаза.
– Даром. Цепь тем и хороша, что чем длиннее, тем крепче.
Дом брата на Сергиевской я узнал издали по чистому крыльцу. Всё у Андрея было чисто, ровно и по местам, вплоть до сугробов вдоль дорожки, которые дворник, надо думать, выравнивал лопатой под линейку.
Алексиев день. Стол я застал постный, потому что до Пасхи ещё далеко, но богатый, с грибами, с расстегаями, с рыбой трёх сортов. Гостей немного, сослуживцы брата с жёнами да Балуевы через два двора, Степан Ильич с Софьей Аркадьевной, и на сей раз, слава богу, налегке, оставив детей дома. Посреди всего этого, на руках у няньки, сидел именинник, годовалый Алёша, и глядел на мир круглыми, очень серьёзными глазами, отцовскими.
Елизавета Карловна встретила меня в дверях, сухо, точно и тепло разом, как умела только она.
– Пирог доели?
– Доел, Елизавета Карловна. Горячим, как велено.
– Врёте, но врёте учтиво. – Она отобрала у меня шапку. – Девку я привела для прививания, как вы Андрею наказали. Дуня, из наших, дворовая. Она согласна. Только скажите мне честно, это правда не страшно?
– Правда, – ответил я. – Глядите сами.
И я привил её тут же, в передней, при всех, кто вышел поглядеть. Дуня, курносая девка лет шестнадцати, зажмурилась и вытянула руку. Две насечки, материя с моей же корки, тряпица. Она открыла глаза, поглядела на плечо, поглядела на меня и сказала разочарованно:
– И всего‑то, барин?
– И всего‑то, – согласился я. – Через неделю пузырёк, три дня ломоты, и оспа тебе не страшна до самой старости. Елизавета Карловна, через восемь дней с её плеча привью Алёшу. Годовалую Балуева, вон, спросите у Софьи Аркадьевны, я в четверг привил, она и не пикнула.
– Пикнула, – сказала Софья Аркадьевна. – Ещё как пикнула. Но здорова, вот вам крест.
Обед прошёл шумно и легко, как проходят обеды в домах, где хозяева гостям рады. Балуев рассказывал про снег с крыши, сослуживцы брата толковали о своём, Елизавета Карловна поглядывала на дверь детской. А я сидел, ел расстегаи и думал, что три месяца назад в этом доме меня встречали через губу, а нынче я тут именинному племяннику родной дядька, и брат сидит напротив и глядит на меня просто, по‑домашнему, и канцелярский прищур куда‑то делся.
Он проводил гостей сам, до крыльца, каждого. А потом вернулся, притворил дверь в столовую и сел напротив меня, прямо, как сидел всегда.
– Ну, – сказал я. – Говори свою странную просьбу. Всё жду не дождусь, когда ты мне уже раскроешь свою тайну.
Андрей помолчал. Выровнял на столе солонку, ножик и хлебницу, в ряд, отцовским жестом, который я уже знал. И заговорил, глядя на солонку.
– У нас в канцелярии есть дело. Какое, не спрашивай, сказать не могу и не скажу. По делу проходит человек, которого шестой месяц не могут допросить. Всякий раз, как за ним посылают, он в постели. Немощен. Свидетельство лекаря при нём имеется, лекарь известный, подпись честная. И всё бы ничего, только дело от этого стоит, а стоять ему нельзя. – Он поднял глаза. – Я хочу, чтобы ты на него поглядел.
– Лечить?
– Нет. – Андрей качнул головой. – Лечить его есть кому. Я хочу, чтобы ты мне сказал, болен он или притворяется. Только это. Больше ничего.
Я поглядел на брата. На человека, для которого лекарь у постели подследственного есть вещь столь же дикая, как канцелярист в операционной.