Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 321 из 325

– В город, который тем же декретом постановили срыть, а имя его отменить. – Он развёл руками. – Хорошо, делать запрос в архив, да? Чей архив, господин Салтыков? Той комиссии, которой нет уже тринадцать лет? Кто, по‑вашему, жёг эти бумаги первым?

Вот тут я и увидел, куда он ведёт. И договорил сам, потому что дошёл своим умом и потому что дальше молчать было глупо.

– Те, кто в них значился. Им это было нужнее всех прочих.

– Именно.

– Свидетели, – сказал я и осёкся на полуслове.

Потому что свидетелей у меня четверо. И трое из них лежат в земле, в трёх разных городах, и легли туда не в один год.

Я знал это со вчерашнего дня, своей рукой записал и подчеркнул. И только сейчас, в чужом кабинете, сложил эти три смерти в одну строку.

Мне Готье вчера говорил о них спокойно, будто о своей одной только беде. Дескать, знавшие его люди умерли, такая уж вышла судьба. А судьбы тут никакой и не было.

Свидетеля из Лиона хоронят в Кобленце. Другого в Митаве. Третьего в Вене. Здоровые ещё люди, и все трое поодиночке, в разные годы. Их разыскали по всей Европе и убрали одного за другим, не спеша, за тринадцать лет, чтобы никто ничего не сложил. И я сижу тут и складываю это первым.

Остался четвёртый. Он лежит нынче во флигеле у барона и кашляет.

– Кто‑то прибирал за собой все эти годы, – проговорил я. – И прибрал почти начисто. Осталась одна живая душа, и та у меня на руках.

– Вижу, объяснять вам не надобно. – Жадовский откинулся на спинку. – Итог сами скажете?

– Скажу. Проверка пойдёт долго и кружным путём. Через полгода вам ответят, что подтверждений не найдено, и будут по‑своему правы. А Ренар за эти полгода узнает, что им интересуются, и станет вдвое осторожнее.

– И на что же тогда годна эта бумага?

– На похороны, – сказал я. – Ежели со мной или с Готье случится дурное, её прочтут иначе.

Жадовский поглядел на меня с откровенным удовольствием.

– Извольте, беру и кладу, где сохранят. Стреляют такие бумаги один раз, зато метко. – Он собрал листы. – А от вас, сударь, потребуется молчание. Долгое. И молчать придётся тогда, когда Ренар станет улыбаться вам в лицо, а он станет, теперь непременно станет. Вытерпите?

– Пятый месяц улыбаюсь людям, которые пишут на меня доносы. – Я пожал плечами. – У меня рука поставлена.

– И последнее. Услуга за услугу, так заведено. Что попрошу, ещё не знаю. Но попрошу непременно, и это будет по вашей части.

– Идёт, Аполлон Гаврилович.

Он проводил меня до дверей, и уже в дверях остановился и прищурился.

– А вы ведь не расстроились, господин Салтыков. Вот что мне любопытно. Я вам сейчас, по совести говоря, отказал, а вы уходите с таким лицом, будто вам что‑то подарили. Придумали, выходит, иное. Скажете?

– Скажу непременно, – ответил я. – Как выйдет.

– Не скажете, – усмехнулся он. – Ну, бог с вами. Только знайте, что мне интересно.

А придумал я это тремя минутами раньше, ещё сидя у него в кресле, на слове «архив».

Мысль пришла простая до обидного. Я всё это время искал улику там, где её нет и быть уже не может, в сожжённых бумагах и в мёртвых свидетелях. А улика лежит совсем в другом месте.

Мне вспомнился тот декабрьский вечер у Полторацкого. Камин, дамы, и Ренар отворачивает манжету. Памятка, дескать, от революционного штыка, сударыни.

А я гляжу на этот рубец через головы. Гляжу как врач и вижу то, чего не видит в зале больше никто.

Такому рубцу года два, от силы три. А штыки, о которых он рассказывает, отгремели в девяносто третьем, и старая рана лежала бы белой плоской ниткой, запавшей и вовсе бесцветной.

И руки его я помню. Твёрдую писарскую мозоль на среднем пальце правой и въевшуюся намертво чернильную тень у ногтя. Годы и годы за бумагой, каждый день, помногу.

Вот, на что я могу сделать упор.

Улика на этом человеке есть, и хранится она не в архиве и не в комиссии. Он носит её при себе и сам показывает всякому, кто согласится ахнуть.

И прочесть её вслух во всём Петербурге может ровно один человек.

А ежели прочесть её при свидетелях, то он разом потеряет имя. Не место в гостиных и не дамское сочувствие, чёрт бы с ними. Он потеряет то имя, которым поручился за пьяного мещанина и под которое им отсчитали денег на медь. Заимодавцы придут за своим на другой же день, и краденый мой куб в сорок вёдер, записанный на пьющего банщика, останется вовсе ничьим.

Один выстрел. И за Готье, и за отца его, и за сердце Лемке, и за наш куб.

Оставалось придумать, как сделать этот выстрел так, чтобы отдачей не убило меня самого.

В больницу я вернулся к вечеру, вымотанный, и в лекарской меня ждали.

У стола, не садясь, стоял мой брат.

Андрей в больнице не бывал никогда. Он стоял посреди каморки в своей аккуратной шинели, со шляпой в руке, и оглядывал моё жильё, койку за ширмой, стопку бумаг на столе, склянку с холодным чаем, и по лицу его шла ровная канцелярская скорбь.

– Живёшь как студент, – сказал он вместо приветствия. – Хуже. Студент хоть кухмистерскую знает.

– Здравствуй, Андрей.

– Здравствуй. – Он поставил на стол корзинку, накрытую полотенцем. – От Елизаветы Карловны. Пирог с вязигой, велено не отдавать, покуда не пообещаешь съесть горячим. Обещай, сделай милость, мне с ответом возвращаться.

Я пообещал и сел, и он сел тоже, на край стула, прямо, как сидел всегда, будто и в гостях служил.

– Я, собственно, вот зачем. – Андрей повертел шляпу. – Семнадцатого числа Алексиев день. Алёшке первые именины, годик. Елизавета Карловна печёт, зовёт тебя к обеду, и слышать не хочет никаких больниц. Отца, сам понимаешь, не будет, стало быть, из Салтыковых ты да я. Приедешь?

Я поглядел на брата. Совсем недавно нас разделяла ссора, которую затеял ещё мой предшественник. А теперь он сидел у меня в каморке, привезя пирог, и звал на именины племянника, и было в этом что‑то такое, от чего у меня потеплело в груди.

– Приеду, Андрей. В самое ремесло моё попал твой Алёшка с именинами, у меня как раз к семнадцатому прививка уляжется.

– Кстати, о прививании. – Брат поднял на меня глаза со значением. – Елизавета Карловна велела спросить. Алёшке твою коровью оспу ставить можно, или мал?

– Можно и нужно. Балуевскую Дуняшу я нынче привил, а она Алёшке ровесница. Привезёте на именины кого из дворни, я привью при вас, поглядите, что за страсть такая. А через восемь дней с того плеча и Алёшку.

– Так и передам. Она, признаться, боится. Начиталась в ведомостях и боится.