Страница 320 из 325
– Оно так. – Мироныч помолчал, замялся и стал вытирать руки ветошью, хотя руки были сухие.
– Ну? Говори уже. Что‑то ещё сказать хочешь?
– Адам Васильич нужен, вот что. Я по меди мастер, а в варке я подмастерье. Вчера закладку перегрел, слил в отход полпуда коры. Мне бы его глаз хоть на час в день.
Вот и пришли к тому, от чего я две недели уходил.
К Лемке я поднялся тяжело, как поднимаются к больному с дурной вестью. Он сидел в постели, обложенный своими записками, и по одному моему лицу понял всё раньше слов.
– Перегрел? – спросил он спокойно. – Полпуда?
– Полпуда.
– Я поеду. – Он уже спускал ноги с кровати. – Час в день, герр Салтыков. Я буду сидеть на табурете и только глядеть…
– Нет.
– Михаил Алексеевич. – Он выпрямился, и голос его зазвенел. – Выслушайте меня один раз, как человека, а не как больного. Мне шестьдесят четыре года. Всю жизнь я варил чужие прописи, и вот единственный раз варится моя. Наша. И я лежу под одеялом, а мальчики жгут кору. Лучше умереть при деле, чем жить при грелке. Это я вам говорю как немец и как аптекарь.
Я сел на край его кровати. Спорить с этим доводом было нечестно, потому что довод был мой собственный. Две недели назад я втирал себе в руку заразу и говорил себе те же самые слова, только по‑русски.
– Хорошо, что не как пациент, – сказал я. – Потому что как пациенту мне пришлось бы вам напомнить, чем кончился ваш последний выезд на мороз. Судорога сердечных жил, Адам Васильевич. Вторую такую вы можете не пережить, и тогда пропись ваша осиротеет совсем.
– И что же вы тогда предлагаете? Какой у нас есть выбор?
– Оттого предлагаю сделку. Ездить будете. Через день, на час, в самое тепло дня, в крытых санях, с грелкой в ногах, и во дворе не стоять, сидеть у печи в тулупе. Волноваться запрещаю. Увидите, что Мироныч жжёт кору, говорите тихо и с улыбкой, вот как я вам сейчас. А сверх того часа командуете отсюда, записками. И первая склянка нашей соли, которая пойдёт на продажу, будет подписана вашей рукой. Не моей. По рукам?
Лемке глядел на меня, и глаза у него были мокрые.
– Вы страшный торговец, герр Салтыков. Страшнее всякого купца. – Он протянул мне сухую ладонь. – По рукам.
А внизу, у аптечного крыльца, меня дожидался Тихон Ковалёв, и по тому, как он топтался и глядел в сторону, я понял, что он принёс не пустое.
– Барин, я про тех, за Рогаткой. Дознался наконец, кому тот дом принадлежит, при котором варка идёт.
– Ну?
– А ничьё оно! – Тихон ухмыльнулся. – Записано на мещанина, что при бане живёт, за Обводным. Мужичонка тихий, пьющий, отродясь медью не торговал. Подставили его, ясное дело, за пятерную.
Этого я и ждал. Такие дела всегда пишут на пьющего мещанина, чтобы в случае чего было с кого взять.
– Дальше говори. Деньги чьи?
– А вот тут, барин, самое занятное. – Тихон понизил голос. – Денег ему дали под поручительство. Своим именем за него поручился человек, который к меди и к аптекам никакого касательства не имеет. Француз. Который лионский.
Ренар.
Всё разом сошлось. Функ и тот же Красовский слишком малы, чтобы им доверили такое дело. Красовский благодаря мне уже лишился имени и веса.
А вот у моего «лионского страдальца» имя есть, и стоит оно, как я понимаю, дорого, потому что за него ручается половина гостиных. Он им не соучастник по краже куба и не приказчик. Он у них залог. Он то самое доброе имя, на котором вся их затея и держится.
И значит, вся их постройка держится у меня перед глазами на одном. На добром имени единственного человека.
Отними у него это имя, и заимодавцы придут за своим на другой же день. Мещанину этому платить нечем, а куб мой краденый, и хозяина у него на бумаге нет вовсе.
– Тихон. – Голос у меня сел. – Ты понимаешь, что ты мне принёс?
– Понимаю, что важное. Иначе не бежал бы.
– Иди отдыхай. И прибавь себе рубль сверху, сам возьми у Никитина.
К Жадовскому я попал в понедельник, через Загряжских, запиской, в которой стояло, что лекарь Салтыков просит уделить ему полчаса по делу, о котором в записках не пишут. Расчёт был простой. Человека любопытного такая записка притягивает, как магнит – гвоздь.
Он принял меня дома, в кабинете, где книг было больше, чем мебели. Худой, подвижный, с насмешливой ухмылкой, он усадил меня, поглядел с минуту и заговорил первым.
– Как я долго ждал, – сказал он. – Ждал, когда же вы ко мне придёте, господин Салтыков. С того самого вечера у Загряжских, где вы разбили меня по‑французски, выучив язык, как мне передавали, за две недели. Мы после этого ещё много раз пересекались, но всё по моей инициативе. А тут вы явились! И с чем же пришли?
Я положил перед ним копию показания Готье.
Он читал молча, не меняясь в лице у меня на глазах, только на втором листе потянулся к перу и стал делать пометки на отдельном листке, мелкие, острые. Дочитал. Перечитал первую страницу. Отложил.
Мнение человека, который работает с иностранными делами, мне было крайне важно.
– Кто ещё это видел? – спросил он.
– Барон Бутурлин, при котором писано. Свидетели подписи, люди его. И тот, о ком писано, знает, что бумага существует. С позавчерашнего дня.
– Знает. – Жадовский поднял бровь. – Это вы ему сами сказали, надо полагать? Лицом к лицу?
– Сам.
– Зачем? – Он подался вперёд, и в глазах его зажглось то самое любопытство естествоиспытателя, которое я помнил по гостиной. – Нет, я понимаю зачем, я хочу услышать, как вы это себе объясняете.
– Затем, что теперь он торопится. – Я пожал плечами. – Торопливый человек ошибается. А неторопливый Ренар не ошибся ни разу, и это меня утомило.
Жадовский рассмеялся, коротко и с удовольствием.
– Вы делаете успехи не только во французском. – Он побарабанил пальцами по бумаге. – Ну‑с, а теперь позвольте я вас поспрашиваю. Люблю, знаете, когда человек сам себе отвечает, выходит убедительнее.
– Спрашивайте.
– Кто таков ваш свидетель по здешним бумагам?
– Учитель без чинов. Эмигрант.
– Под своим ли именем живёт?
Я помолчал. Отвечать на это мне не хотелось. Не ответить было нельзя.
– Нет.
– Выходит, первый вопрос всякого присутственного места будет вовсе не о Ренаре. – Жадовский поднял бровь. – Он будет о том, кто таков этот господин и отчего он тринадцатый год живёт по чужому виду. Дальше. Куда прикажете писать запрос?
– В Лион.