Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 44

— Наоборот, — подтвердил Пётр, водружая очки обратно на переносицу. — И это не фигура речи, Иван. Это закон этого места, его сердце, его проклятие. Здесь смерть считается началом настоящей жизни, поэтому на похоронах принято веселиться, петь песни и танцевать, а покойника укладывают в гроб с улыбкой, чтобы ему было радостно в пути. А свадьба — это горе, потому что двое живых решают навечно связать себя оковами плоти, и ничего хорошего из этого не выйдет, так зачем притворяться? Жениха и невесту кладут в гробы и плачут над ними, а гости рыдают и причитают, как на поминках. Рождение ребёнка здесь не празднуют — его оплакивают, потому что ещё одна душа вошла в мир страданий, в мир боли и обмана. А всё пошло от почвы, ведь деревня должна была быть на земле, а теперь она подводой, поэтому здесь и смерть — празднуют. Понимаешь теперь эту жуткую гармонию? Они не безумцы, они просто вывернули мир наизнанку, как люди наверху вывернули их дома, их могилы.

Иван кивнул, хотя на самом деле он не понимал, а скорее чувствовал — кожей, нутром, каждым нервом, — как эта перевёрнутая логика давит на него, заставляя усомниться в том, что он считал незыблемым.

— Поэтому не удивляйся, если увидишь, как местные закапывают хлеб в землю, а коров поят молоком из кувшинов, — продолжал Пётр, и на его губах заиграла грустная, почти сломленная улыбка. — Для них это нормально. Они живут здесь уже давно, с тех пор, как вода затопила все и потревожила покой мертвецов. И некоторые даже не помнят, что когда‑то были людьми — с плотской кровью, с горячими ладонями, с желаниями, которые можно было утолить, а не откладывать на вечность.

— А ты помнишь? — спросил Иван, и в его голосе прозвучало нечто большее, чем просто любопытство — почти мольба.

Пётр помолчал, глядя куда‑то в сторону, где в полумраке проступали ещё какие‑то силуэты — люди или призраки, которые слушали их разговор, не приближаясь, но и не уходя, застыв в странной, собачьей позе: головы наклонены, уши (если бы они были) насторожены.

— Я помню всё, — сказал он наконец, и в его голосе послышалась такая глубокая, многослойная тоска, что Ивану стало не по себе, как будто он заглянул в бездонный колодец, где вместо воды — чужие слёзы. — Помню Петербург, свою комнату в доходном доме на Васильевском острове, где окна выходили на Малую Неву, и по ночам я слышал гудки барж. Помню профессора, который говорил, что у меня талант, и студенток, которые строили мне глазки, хотя я был застенчив и носил нелепые галстуки. Помню дорогу сюда — вагон, пахнущий овчиной и дымом, попутчиков, которые крестились на каждый столб. Помню лица тех, кто меня убил — трое мужчин, один с родимым пятном на левой щеке, похожим на карту Австралии. Они бросили меня в реку, а потом, через семьдесят лет, пришли большевики и затопили всё это место. И теперь я здесь. Не живой и не мёртвый. Просто есть. Как память, которую никто не хранит.

— Ты мог бы уйти? — спросил Иван. — Наверх, в мир живых?

— Нет, — Пётр покачал головой, и его тень, падавшая на стену от зелёного света, качнулась в обратную сторону. — Я привязан к своему телу, а оно лежит где‑то на дне, у коряги, в трёх верстах отсюда. Да и я же на самом деле мертв, моя жизнь прекратилась еще тогда, давно. Я могу выходить только в астрале, как ты сейчас, и то ненадолго. Если плотина рухнет и вода уйдёт, мои кости окажутся на суше. Тогда, возможно, я смогу успокоиться. Но не раньше.

Сократ, который до этого стоял у порога, вдруг отделился от стены и направился к выходу, не спрашивая разрешения, даже не взглянув на Ивана. Мопс двигался бесшумно, и его тень тянулась за ним, как траурный шлейф.

«Я чувствую своих, — ментально сказал он, и голос его звучал глухо, как сквозь вату, совсем незнакомо. — Домовых. Они тут главные. Я схожу, поговорю, узнаю, что они замышляют на самом деле. Ты оставайся с Петром, он тебе покажет деревню».

— Будь осторожен, — сказал Иван вслух, но Сократ уже скрылся за дверью, и только зелёный свет на секунду вспыхнул ярче, провожая его.

И домовая ипостась мопса — лохматая, с горящими угольями вместо глаз и длинными, до земли, руками — растворилась в полумраке, и Иван остался один на один с Петром и с теми тенями, что клубились по углам, перешёптываясь на непонятном языке, похожем на треск сухой травы.

— Пойдём, покажу тебе деревню, — сказал Пётр, поднимаясь с лавки. — Пока Сократ болтает с домовыми, у нас есть время. Они хотят подорвать плотину, давно говорят об этом. Считают, что тогда все освободятся и будут властвовать над живыми, которые тоже станут мертвыми. Я держусь особняком от этого, но многие люди напуганы, а еще эти домовые. Они уже не похожи на себя – дом то их ушел под воду, это исказило их природу, озлобило. Не все, переехавшие в город, забрали хозяев дома с собой, вот они и маялись тут десятилетиями. А сейчас среди них и зреет заговор, чтобы вместе с людьми живых погубить. Они уже знают, что ты пришел. Пойдем, осмотришься пока. Только не заходи ни в один дом без приглашения — здесь это закон. Нарушишь — не выйдешь.

Они вышли на улицу, и Иван впервые увидел затопленную деревню во всей её жуткой, перевёрнутой красе. Дома стояли ровными рядами, с резными наличниками, выкрашенными в синий и зелёный, с крышами из тёса, кое‑где поросшего тиной, и с застеклёнными верандами, за которыми угадывались чьи‑то бледные силуэты. Но вместо неба над головами была чёрная, давящая толща воды, в которой лениво плавали серебристые пузырьки воздуха, и только изредка сквозь эту муть пробивался слабый, молочный свет луны, похожий на свет через матовое стекло. По всей деревне растекался зеленоватый свет – из окон, из бревен, все казалось будто в зеленом фильтре.