Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 40

— Про птичек, Камелия, — отвечаю я, улыбаясь. — Про птичек.

Больше она не спрашивает. Мы идём дальше по коридорам, я показываю ещё пару залов, рассказываю несколько занятных историй, но голос мой звучит уже не так бойко, и Камелия это чувствует. Она не лезет с расспросами, только иногда бросает на меня робкие, тёплые взгляды.

* * *

День клонится к вечеру. Я возвращаюсь на кухню — здесь всегда уютнее покоев прислуги. Миэль встречает меня у двери, отводит в угол и шепчет, сияя, как начищенный медный таз:

— Ну что, провёл экскурсию новенькой?

— Провёл, — бурчу я, хватая кусок хлеба с общей тарелки.

— И как тебе девочка?

— Никак. Обычная прачка. Тихая, вежливая и всё такое.

— А вот она от тебя в восторге, — Миэль тычет пальцем мне в грудь. — Я с ней поговорила немного, ну, по-женски, пока тебя не было. Говорит, что ты очень умный, с тобой интересно, и что ты согласился обучить её грамоте. Ой, Лефу! Как она о тебе говорила! Ты бы только видел, как она говорила…

— Миэль, — я вздыхаю, — прекрати.

— А что такое? — она хмурится, но в глазах — лукавство. — Девка видная, хозяйственная. Не то что твои эти книжки, которые ты читаешь по ночам не пойми где. Живой человек. Девушка! И она на тебя так смотрит, Лефу, так смотрит! Я эти взгляды знаю. Ты ей по сердцу пришёлся. Так и знай.

Я молча жую хлеб и думаю о том, что Миэль, при всей своей доброте, ничего не понимает. Или понимает слишком много, но делает совершенно бессмысленный вывод. Не нужны мне ни лаванда, ни улыбочки, ни эти карие глаза. Пусть даже вежливые и влюбленные. Тем более влюбленные.

— Спасибо, Миэль, — говорю сухо, — я подумаю.

Она смотрит на меня с сомнением, но отстаёт.

* * *

Я решил долго не мучить девочку домыслами, поговорю с ней сегодня же. Солнце едва поднялось над мерлонами стен, воздух свеж и прозрачен. Иду мимо восточного крыла, где за низкой каменной оградой расстилается небольшой внутренний дворик — любимое место служанок, чтобы отдохнуть в короткий час между стиркой и глажкой. И там я вижу Камелию. Она сидит на скамье у стены, теребит в руках край передника, озирается вокруг, думаю, в поисках собеседницы. Увидев меня, встаёт, поправляет волосы и тут же улыбается.

Словно жалом в сердце отдается во мне эта улыбка. Как же это всё трагично каждый раз. Сколько бы ни пытался, а не могу я. И лучше уж вырву это жало резко, как шаткий зуб. Я подхожу, стараясь держать спину прямо, колпак — заправил за пояс, и изо всех стараюсь сделать лицо сдержанным и доброжелательным одночасно.

— Доброе утро, Камелия.

— Я очень рада тебя видеть, Лефу, — она так сладко улыбается, с такой наивной надеждой. Без друзей и подруг, беззащитная влюбленная прачка, от жалости и сомнений в своих действиях у меня на миг сжимается горло. Но я должен. Чем меньше она будет грезить и предвкушать несбыточное, тем быстрее забудет меня.

— Слушай. Миэль мне передала твои слова, — говорю, глядя то куда-то мимо, то на трещину в камне стены, то на нее. — Это, знаешь, очень лестно. Я ценю. Честно.

Она молчит, ждёт. Ее и без того тонкие губы сжались плотнее, карие глаза взволнованно заморгали чаще. Я знал, что буду жалеть о своих словах. Каждый раз жалею. Но другого выхода нет:

— Я хочу поговорить с тобой честно, без плутовства. — Она не спускает с меня глаз. — Я тут подумал и понял: у нас с тобой ничего не выйдет. Ты миловидная, славная и всё такое, но я, знаешь ли… Я не выношу запах лаванды. Воротит от него страшно. И потом, — я усмехаюсь той своей паяческой усмешкой, которую надеваю так же ловко, как колпак, — ты же с водой работаешь, верно? А лютня моя от воды даст трещину, строй потеряет. Без своей боевой подруги я, увы, никому не нужен. Отправит меня король на псарню учить кульбитам блох… Мы из разных миров. Не теряй время даром, ладно?

Она не сразу понимает мои слова. Сначала хмурится, потом её губы начинают дрожать, а щёки — заливаться красным.

— То есть как… — говорит она тихо. — Ты же вчера был… Мы так хорошо говорили… И мы так смеялись…

— Я был вежлив, — перебиваю я. — Вот и всё.

— А про обучение грамоте? — голос её крепнет, в нём появляется сталь. — Ты же сказал, что научишь меня читать!

— Я много чего говорю, — пожимаю плечами. — Пустослов, получается.

Она делает шаг назад, и я вижу, как сжимаются её кулаки. В глазах — слёзы, но она не плачет. Сдерживается.

— Значит, лаванду терпеть не можешь? — переспрашивает она, и в голосе — дрожь. — Воротит? То есть вчера не воротило, а сегодня — тошно, да?

Я понимаю, что перегнул. Что обидел её больше, чем следовало. Но отступать поздно.

— Прости, Камелия. Я не хотел, но…

— Хватит, — она вдруг поднимает руку и, прежде чем я успеваю уклониться, хлещет меня по щеке. Не сильно, но ее ладонь оставляет жгучий след. Я отшатываюсь от неожиданности, потирая щеку.

— Это тебе за лаванду, — говорит она, и голос её срывается. — И за то, что… что ты такой лживый трус.

Она разворачивается и быстро уходит прочь, в сторону прачечной, не оглядываясь. Я стою на месте, как дурак, прижимая ладонь к горящей коже. И тут слышу смех. Тихий, но такой знакомый. Я оборачиваюсь и вижу: за углом, на дорожке стоит Элоиза. Не одна, конечно, с камеристками. Смеётся, прикрыв губы ладонью, глядя прямо на меня — шута, который только что получил пощёчину от прачки.

Не могу отвести взгляда. В её голубых глазах я не вижу потехи и насмешки над комизмом сцены, нет. Там что-то другое, чему я не могу подобрать названия. Словно она увидела что-то невероятно смешное и одновременно грустное.

Я не знаю, зачем это делаю. Может быть, от стыда, может, от отчаяния, а может, от недавно накатившего воспоминания. Поднимаю ладони к носу, изображая длиннющий нос, как у зверей с гобеленов. Зачем-то корчу рожицу — ту самую, что корчил когда-то, мальчишкой, в ответ на её улыбку. Смех Элоизы обрывается. Она смотрит на меня широко раскрытыми глазами, и я вижу, как её лицо меняется. Удивление, потом узнавание — хочется верить, она вспомнила.

— Ваше Высочество… — хрипло говорю я, оставляя скромный поклон.

Но она уже отвернулась, сказала что-то камеристкам, и они уходят торопливо в сторону замка. Я стою один посреди двора. Щека горит, в груди — пустота и страх. Зачем я это сделал? К пеклу пощечины добавляется румянец стыда.

Вспомнит ли она во мне того мальчика? А если да, то что тогда? В глубине души надеюсь, что она напишет об этом «милому другу» в письме. Но о прислуге она почти никогда не писала за все эти годы. Уж точно обо мне.

* * *