Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 55

— Это было двадцать три года, — сказала я, чувствуя, как слёзы подступают к горлу. — Понимаешь? Двадцать три. Мне было двадцать три, и я записала это, когда ещё не знала тебя по-настоящему. Когда думала, что свадьба — это про цветы и музыку. Когда боялась даже подумать о том, что мы когда‑нибудь будем здесь. Сейчас я знаю: свадьба — это про тебя. Про нас, — я провела ладонью по его щеке — колючей, небритой с утра. — Пусть будут пионы. Пусть будет джаз. Пусть будут сто сорок гостей, если тебе это важно. Главное — чтобы ты был там. И я. И чтобы в конце дня мы уехали вместе. Остальное — просто декорации.

Он выдохнул — долго, с дрожью — и прижался лбом к моему лбу. Я чувствовала его тепло, его запах — кофе, мороз, кожа куртки. Так мы стояли, наверное, минуту, и я считала удары своего сердца, пытаясь успокоиться.

— Ты уверена? — спросил он шёпотом, не открывая глаз.

— Абсолютно.

Я погладила его по щеке, и вдруг вспомнила:

— Но есть одна деталь, которую ты упустил.

— Какая? — голос напрягся.

— Твоя мама. Ты обещал съездить к её портному. Платье, которое ты ей заказал, велико, и он ждёт тебя через час.

Он замер. Потом глянул на часы — и побледнел так, что я испугалась.

— Чёрт, — он провёл рукой по лицу. — Портной. Я забыл. У меня совещание в четыре, потом тендерная документация, я совсем вылетело из головы…

— Я помню, — я чмокнула его в нос, чувствуя, как он выдыхает. — Поезжай. А я пока разберу коробки и приготовлю ужин.

Он схватил шарф, на ходу поцеловал меня в висок — быстро, но крепко, будто не мог оторваться — и почти выбежал из дома. Я смотрела в окно, как его машина выезжает за ворота, как снег кружится в свете фар, и улыбалась. Он хотел переделать всё за три недели до свадьбы — ради блокнота, который я даже не помнила. Ради мечты, которую я записала столько лет назад. Ради меня.

Я стояла у окна ещё долго, пока снег не перестал кружиться, и думала: как же я люблю этого человека. До боли в груди. До дрожи в пальцах. До желания крикнуть всему миру: смотрите, он мой. Наконец-то мой.

Мама Глеба пришла через два часа.

Я знала её только по фотографиям — Глеб показывал старые снимки, когда мы сидели на кухне допоздна и он вдруг, впервые за семь лет, начал рассказывать о себе. На тех снимках была женщина с усталыми глазами и седым пучком — всегда чуть в стороне от кадра, будто боялась занять слишком много места. Она держала Глеба за руку на фоне серого дома, на фоне озера, на фоне больничной палаты. И везде она улыбалась, но улыбка не доходила до глаз.

В реальности Мария Андреевна оказалась меньше, чем я ожидала. Хрупкая, в старомодном пальто мышиного цвета и пуховом платке, повязанном так туго, что был виден только нос и глаза. Те же серые глаза, что у Глеба, — но у неё они были теплее. В них жила усталость, но не злость. И когда она посмотрела на меня, я вдруг поняла, откуда у Глеба этот взгляд — исподлобья, внимательный, будто сканирующий собеседника насквозь.

— Здравствуйте, — сказала я, распахивая дверь шире. — Я Эмма.

— Знаю, — она улыбнулась — осторожно, как будто пробуя улыбку на вкус. — Глеб столько о вас рассказывал. Можно просто Мария Андреевна.

— Проходите, Мария Андреевна. Глеб поехал к портному, он скоро вернётся.

— К портному… — она вздохнула, переступая порог, и я заметила, как она оглядывается: на мраморный пол, на высокие потолки, на лестницу, уходящую на второй этаж. — Я так и знала. Вечно он забывает. С детства: скажешь «сделай», а он уже переключился на другое.

Я провела её на кухню. Она села за стол, медленно сняла платок, повесила пальто на спинку стула и огляделась снова — теперь уже внимательнее: мраморные столешницы, панорамные окна в заснеженный сад, букет белых хризантем на подоконнике.

— Красиво у вас, — она покачала головой. — Очень красиво. Но холодно.

— Я включила отопление, здесь тепло.

— Я не про батареи, Эмма, — она посмотрела на меня своими серыми глазами — и я увидела в них то, чего не видела ни у кого за последние годы: понимание. — Про дом. В нём будто никто не жил. До вас.

Я поставила чайник, достала чашки из шкафа. Руки чуть дрожали — я никогда не знакомилась с мамами. У меня не было такой практики: мои отношения с мужчинами до Глеба длились недолго, а о его семье он не говорил вообще. За семь лет я слышала только обрывки: «мама живёт в Пскове», «у неё давление», «я редко звоню». И каждый раз, когда он произносил это, в его голосе появлялась такая глухая нота, что я не решалась расспрашивать.

— Я рада, что Глеб пригласил вас, — сказала я, ставя перед ней чашку. — Он очень хотел, чтобы вы были на свадьбе.

Мария Андреевна взяла чашку, но не отпила. Она держала её в ладонях, грея руки, и смотрела на пар, поднимающийся над поверхностью. Молчала так долго, что я уже начала волноваться.

Потом она поставила чашку на стол, достала из сумки платок — белый, с вышитыми васильками по краю — и сложила его на коленях. Разгладила складки. И сказала:

— Я не собиралась ехать.

Слова упали неожиданно, как камни в тихую воду. Я замерла с заварником в руке.

— Что?

— Когда он позвонил и сказал: «Мама, я женюсь, я купил тебе платье, приезжай», — я ответила: «Конечно, сынок», — она разглаживала платок, не поднимая глаз. — А сама думала: скажусь больной. Отправлю платье обратно. Или его — с платьем куда‑нибудь в магазин. Врачи найдут, что у меня болит. Давление, сердце — много причин не ехать.

Я опустилась на стул напротив неё. Чайник на плите закипал, пар застилал окно, но я не двигалась.

— Почему? — спросила я тихо.

Она подняла голову. В её глазах стояла такая старая, такая глубокая боль, что у меня перехватило дыхание.

— Потому что я боялась, — голос её дрогнул, но она взяла себя в руки. — Боялась увидеть вас и понять, что вы не любите моего сына. Что вы с ним из-за денег. Из-за этого дома. Из-за его положения. Я видела таких женщин, Эмма. Много. Когда Глеб начинал бизнес, они к нему липли, как мухи. Я думала: он так и останется один, как я. Весь в работе, в цифрах, в сделках — и никого рядом. Пустой дом. Холодный ужин. Телевизор, который говорит, чтобы не было тишины.

Она замолчала. Сделала глоток чая, поморщилась — обожглась, но не поставила чашку.

— А потом он позвонил. И я услышала его голос, — она посмотрела на меня — прямо, в глаза. — Я не узнала этот голос, Эмма. Он был живой. Впервые за сорок лет — живой. Он смеялся. Сказал: «Мама, она согласилась». И я поняла: надо ехать. Что бы я там ни увидела, я должна это увидеть.