Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 188

Задним числом себе объясняя всю ситуацию — дневников вести не умел, но для памяти делал французские пометы, которые раз в три года перечитывал и жёг, — понимал, что отослал с единственной целью: проверить. В себе уверен не был, в этом беда, а смотреть её глазами в этот именно месяц не мог, запрещал себе, обиделся, пробовал было даже вовсе отказаться от этого второго взгляда. Объектов любви, записал он, всегда два: пишем мы для Господа, в земной жизни любовь к нему разделяется на любовь к идеалу и почтение к власти; идеал отвернулся от меня и сам низринулся в грязь, обратимся к власти. От кого, как не от возлюбленной и не от царя, получаем мы разрешение быть, свидетельство, что ещё желанны и возможны? Чувство нежеланности было остро. Всё как бы вытесняло его отсюда. За каждым его шагом наблюдали недоброжелательно. (Он понял потом, что всё, всё это было наказанием за ревность; он не мог, не смел, не должен был её подозревать. Это кощунственно, это хуже грубости, сказанной матери.) Отовсюду следили за ним эти трое: Медный Всадник, Каменный Гость и Пиковая Дама. Пиковая Дама была молода, красива, имела лицо жены, но взгляд не её. Глаза у Наташи были большие и несколько коровьи, глаза Дамы были черны с проседью — бывает такой цвет глаз, как бы подёрнутых бледной дымкой. Защитить от Пиковой Дамы мог только Медный Всадник. Да он и жив был до сих пор потому, что у этих троих были между собой сложные отношения: они боролись за его душу. Всадник был государство, Дама была любовь, Гость был — честь, отец и все другие данности. Казалось, он самый из них свой, почти домашний, а между тем гибели он опасался именно от него: с остальными можно было договориться. Как было бы прекрасно, если бы отдать Даму за Всадника! Он даже воображал её иногда за спиной у Петра. Всаднику он отправил приношение и немедленно был услышан.

Впрочем, перевод на французский был сделан и распространён во французском парламенте; Пушкин знал от Александра Тургенева, который стихов очень не одобрил. Собственно, не одобрил их никто, и отсюда мы видим, как вредно, как ужасно для славы и, так сказать, отдельно существующего нашего образа бывает иногда под горячую руку написать возлюбленной злобные стихи и тиснуть их как политические, чтоб никто не подумал. Обычно бывает наоборот. Обычно напишешь политические — и эзоповым, из-жоповым способом выдаешь как пейзажные или любовные. Что-то вроде о весне, неизбежно сменяющей зиму, или о том, что ты ужасно расточительна и грабишь меня. Получается про власть, которая обирает страну из бессмысленной тяги к роскоши. Но тут совсем обратный случай: пропади ты пропадом, моя единственная, живущая во Франции, а я пишу, что пропади пропадом Франция, которая никогда, никогда меня на самом деле не понимала! И стихи, что называется, дошли; но во Франции они имели должное влияние ровно на одного адресата, который, собственно, и имелся в виду. Французские же парламентарии пожали плечами и вернулись к обсуждению бюджета на 1832 год, который у них вследствие всё тех же наполеоновских войн сходился туго. А вот она прочла, поняла и отреагировала совсем не так, как он ждал. Если б он знал — так, может, и писать бы не надо; но репутация уже разрушена, и камергер Вяземский уже назвал ему эти стихи — между прочим, опубликованные на всю Россию! — шишом в кармане, причём под защитой власти. И многие, многие начали так на него смотреть, как сам он, вернувшись в 1826 году, имел полное право смотреть на благополучно пересидевших общих знакомых. В России невозможно правильно себя вести, только мёртвые правы, да и им перепадает.

…Всё-таки царь был человек с умом и тактом и даже рыцарством: распорядился тиснуть брошюрою с подоспевшей одой Жуковского. Ода Жуковского наглядно являла собою полную капитуляцию побеждённого учителя. Немыслимо было поверить, чтобы эта же рука написала «Певца во стане»; впрочем, и войны, и станы соотносились примерно так же, как «Певец» с этою дикою, хореической «Старой песней на новый лад». «Где вы? где вы? Строем станьте! Просит боя Русский крик. В стену слейтесь, тучей гряньте, грудь на грудь и штык на штык». Пушкин вообразил себе русский крик. На фоне этих виршей его «Клеветники» были ещё очень и очень ничего, даже патетичны. Но странным образом Жуковского никто не осудил — у Жуковского и была репутация придворного, и сами они были все придворные, как минимум камергеры; почему же эти ничем не рискующие люди осуждали его, косые взгляды кидали на него, кивали и перемигивались при его появлении? Да ясно, почему: все сидели в навозе и полагали это нормой, и ничего другого от себя не ждали; а он вроде бы претендовал из навоза выбираться, претендовать на розы — вот и получал за всех, и за попытку выбраться, и за плюх в родную стихию. Выходило, что свои своему опять были хуже французских парламентариев. Поздравляю, с гнуснейшей улыбочкой между строк написал ему Чадаев, вот вы и национальный поэт. Оставалась надежда, что теперь, когда он нанюхал национальный дух, его простят и поощрят и дадут уехать.

Да-с, оно оказалось то, что нужно-с! Истинный русский национальный дух, сиречь ресентимент, сиречь мораль, построенная на ущербности, сознание своей замкнутости, гордость изгойства, непоправимая отдельность, смакование унижения, сложная смесь ревности, презрения и многолетних обид, оказалась тем самым, чего добивалась и не могла добиться вся русская литература. Он им носил реляции Петра, победы Александра, осторожную фронду и воинскую отвагу — а им нужна была горькая обида оскорблённого мужского самолюбия, измученная похоть, затравленная нежность, зубовный скрежет невыездного по своей выехавшей! Что-то мы безнадёжно утратили по собственной вине и теперь тяжко, воспалённо, гнойно ненавидим тех, кто это у нас перехватил. Получите русский дух, поднимайте на знамя. Теперь он дал русским навеки, пока стоит империя, этот пароль национальной общности. Нерадостно было это сознавать, и оставалось надеяться хотя бы, что не зря мучился — теперь, глядишь, выпустят.

Но плохо он знал царя-рыцаря.

— Хвалю, хвалю, Пушкин, — сказал царь. — Поздравляю. Ты выразил то самое, что я чувствую, может быть, и лучше, и глубже, и чаще тебя. Но я уже говорил тебе о нашем с тобою мутуализме, как называют сотрудничество двух организмов. Я горячо чувствую, ты умеешь столь же горячо заявить. В этих стихах, в самой поступи их чувствуется многолетняя строевая подготовка.

— Sire, — сказал Пушкин, — теперь, я думаю, вы не можете испытывать сомнения в моей искренности.