Страница 40 из 188
— Так же, как и ты в моей, — сказал Николай, всем видом добавляя: проси, но не сверх меры.
— Я прошу у вашего величества как доказательства вашей доверенности права на выезд за границу, ибо кони мои, так сказать, застоялись. Я просил уже позволения ехать в Китай с Бичуриным, побывал в турецком походе, в первом случае мне было отказано, во втором передвинулась граница. Вы лучше меня знаете, что империя в границах коснеет, их надобно расширять, я начинаю злиться и повторяться.
— Пушкин, — сказал царь, — подумай сам, — и он всё понял по этому зачину, — подумай сам, как могу теперь, да ещё когда ты поспособствовал французскому их распространению, а я слышал, что ты прямо-таки рассылал, да, хвалю за поспешность, — как могу теперь отпустить тебя в это осиное гнездо? Ты рассорил меня со всей Европой. То, что я только думал, то, что я выражаю иногда поднятием левой брови, — он выполнил знаменитое, гневно-капризное движение бровью, как бы говорящее с невероятной брезгливостью: э-э-эт-та шта-а-а такое?! — то, что я только втайне давал понять, ты выговорил вслух, громко, гордо! Это не детская рисовка, это полное объявление вечной войны, которого они, очень может быть, и заслуживают, но нельзя же так прямо! Для Русских, — сказал он с большой буквы, — это огромное Русское событие, но ты понимаешь, что там тебе этого не простят. Там ты теперь навеки варвар, — и Пушкин оценил, как аккуратно дали ему понять, что письма Тургеневых читаются. Брат Александр прямо сказал Пушкину, что брат Николай из Лондона сумрачно отозвался: Пушкин-де во многом ещё варвар. А выяснилось, что всякое слово брата Николая гулким эхом разносится по перлюстрированной России. Прекрасный был бы альманах — «Перлюстрированная Россия».
— Государь, — горестно выговорил Пушкин, — не думаете же вы…
— Я о них всякое готов думать, — ещё горестнее признался государь. — Я готов допустить, что они и здесь тебя достанут, но здесь есть надежда, что наши поспеют защитить. А выпускать прямо в логово первого национального поэта… нет, Пушкин, такими поэтами не бросаются. Я не говорю, что это окончательно и навсегда. Ничто не навсегда. И по нынешним временам очень возможно, что лет через пять ты посетишь Париж в составе русской гвардии, во втором иностранном походе. Я серьёзно говорю тебе: они будут пытаться оторвать у нас Варшаву, будут отдирать Кавказ, претендовать на всё сколько-нибудь нефтеносное, рвать на куски и не краснеть. И тогда, если ситуация сделается критической, я охотно дам тебе место во стане русских воинов — подвиньтесь, славные бойцы, и всё вот это. Однако до открытой войны твоё там появление было бы попросту неуместно, и только представь себе, как на тебя бы там смотрели. Да они в открытую назвали бы тебя шпионом: неужели ты хочешь этого?
— Ну, они бы недолго смели, — поморщился Пушкин. — Я бы смог это пресечь…
— Одному ты укоротил бы язык, но десяти, но сотне? Нет, лично я только рад такой твоей репутации. Но я не желал бы оскорбления моего поэта, — он подчеркнул «моего», хотя мог бы уже и не подчёркивать. — Я не желал бы сейчас, прости, чтобы ты туда ехал. Ты сам сделал всё, что мог, для такой их реакции, ты сам попёр против рожна, ты правильно сделал, но это не повод к ним ехать. Со своей же стороны… — и он извлек табакерку.
Хуже сделать было нельзя: табакерка была важным символом в придворных кодах, табакеркой был убит папа государя, табакерку давали за удачный ответ, табакерка была отличительным знаком, камергерским ключом услужливого дурака. Все знали, за что получил табакерку Жуковский. Пушкин теперь за Русский Крик Ревности делался кавалером Ордена св. Табакерки, красавицей, которая нюхала табак. Раскашлявшись, табак толчёный пихает в длинный нос иссохшею рукой. Притом же Пушкин и табака не нюхал, так что он получал вещь оскорбительно бесполезную — отличие, которого не искал, вместо распространения на него давно желанной, общедоступной нормы. Он по-прежнему был привязан за ногу.
Ах, как прекрасно было бы нечаянно забыть эту табакерку. Но он тоже был рыцарь, а рыцарь рыцарю табакерку не бросит. Ведь не перчатка.