Страница 316 из 338
Он уже стащил с себя ремённые петли и теперь сидел, свесив ноги и обхватив себя за плечи. Тощий двенадцатилетний пацан с лоденской мельницы, у которого перед вводом были кусок сала и ни одной лишней мысли в голове. Тот Пит, которого я оставил на изнанке, зарос клочковатой бородой, отъелся на зерне из домов мёртвых и таскал окованный шест за Эриком Нордом. У этого щёки были круглые, детские, и его крупно трясло.
Он поднял лицо. Мы посмотрели друг на друга через узкий проход.
Между нами лежало два года, которых в этом зале не видел никто.
— Марк, — выговорил он и облизнул губы. — Ты, это. Живой.
— Живой.
— Я тебе там… — Он замолчал, сглотнул. Правое плечо у него дёрнулось само собой — так, будто в руках всё ещё был шест и он заносил его над моей головой в каменном мешке. — Я ж не хотел, Марк. Мне велели.
— Знаю.
Врать перед вводом — плохая примета. После ввода, выходит, тоже.
— Тогда у меня было чем делиться, — сказал он непонятно к чему, отвернулся и уставился в пол.
Обход дошёл до конца зала, и у дальней стены стали читать списки.
Голоса были ровные, скучные, счётные. Я вслушивался так, как два года вслушивался в шорох за камнем.
— По лоденской партии, — говорил кто-то, — вводных восемьдесят шесть. Пробуждено шестьдесят один. Не пробуждено двадцать пять, из них три ещё под наблюдением до полудня.
Восемьдесят шесть. Шестьдесят один.
Я закрыл глаза и посчитал, потому что не считать не мог.
Двадцать пять. Двадцать пять лёгких гробов повезут по округам, и двадцать пять коек к вечеру перестелят свежим бельём. Четверых из этих двадцати пяти я знал поимённо. Трое висели у меня на шее на кожаном шнурке и глухо звякали жестью каждый раз, когда я поворачивал голову.
Сорок первый. Двадцать девятый. Сто двенадцатая. И шестьдесят восьмой, которого я отдал учётчику и о котором не помню больше ничего, кроме числа.
Живая арифметика: в казённой книге у них пустая графа, а у меня — имя, номер и место, где он лёг. Только вот спросить меня никто не собирался.
— Приютских лоденских — шесть, — читал голос у стены. — Из девяти.
Шесть.
Я повернул голову к дверям.
Створки высоких кованых ворот держали открытыми, и в проёме, за спинами двух караульных, стоял Брам. Старый, тяжёлый, в своём вечном заношенном пальто с обвисшими карманами. Он не лез вперёд, не кричал, не совал бумаги. Он просто стоял, сцепив руки за спиной, и смотрел в зал.
Считал.
Я знал этот его взгляд наизусть: так он пересчитывал нас на перроне, на кухне, в бараке после драки. Девятерых привёз — девятерых заберу. Этим он и держался на ногах все эти годы.
Он нашёл меня глазами. Долго смотрел. Потом коротко, тяжело кивнул — как кивают взрослому, а не пацану.
И ничего не сказал. Ему было нечего мне сказать при караульных, а мне нечего было ответить.
Троих он не заберёт. Никогда.
— Сандра, — позвал я в потолок.
Справа, через проход и одну койку, кто-то шевельнулся.
— Здесь, — отозвался ровный голос. — Не ори. Тут и без тебя звенит.
У меня отпустило под рёбрами так, что я чуть не засмеялся вслух.
Она лежала на спине, руки поверх ремня, голова чуть повёрнута к проходу — привычная поза слушающей. Стриженая под машинку, тощая, с торчащими ушами. Двенадцать лет. Ни морщинки усталости на лице, которую я помнил вчера.
— Много слышишь? — спросил я.
— Слишком. — Она поморщилась. — Четыреста человек дышат, двенадцать пар сапог, часы на стене, вода в трубах. Тут всё живое и всё гремит. Я отвыкла.
— Привыкнешь.
— Знаю. — Она помолчала. — Марк. Я слышу лекарскую в правом крыле. И оттуда несут наших.
Я похолодел.
Ариану укладывали отдельно. Детей благородных домов клали в другой ряд, за перегородкой, — пусть даже весь их род ходит в опале.
Я задрал подбородок.
Ремень поперёк груди. Пряжка сбоку, у левого локтя, — казённая, простая, с язычком. Я вывернул кисть, нащупал, поддел ногтем. Два года я вскрывал куда более неприятные вещи куда более разбитыми руками.
Пряжка щёлкнула.
— Куда, — обернулся на звук Ланге. — Лежать!
Я сел. Мир качнулся и поехал вбок, в ушах загудело, к горлу подкатило. Тело было лёгкое, короткое и пустое, будто из него вынули два года. Я переждал, стиснув зубы, и стащил ремень с ног.
— Сольвей, — сказал я. — Ариана Сольвей, лоденская партия. Где она?
Ланге моргнул.
— Не положено разговаривать про других вводных.
— Она не проснулась?
— Я сказал: не положено.
Я встал.
Пол ушёл из-под ног, я поймал спинку койки, но устоял. Босые ступни на холодном кафеле — узкие, детские, без единой мозоли, которые я натирал два года. Мозоли остались там, на подошвах, которых больше нет.
— Слушай сюда, — сказал я тихо и очень внятно. — Она не проснулась, потому что её на той стороне рвали три раза, и последний — четыре дня назад, в бок, до кости. У неё жар. У неё гниёт рана над бедром, и её надо вскрывать и чистить прямо сейчас, а не после обхода. Скажи это лекарской своими словами. Скажи, что видел рубцы на мне, и спроси себя, откуда бы им взяться за три ночи на чистой простыне.
Он глядел на меня снизу, сидя на корточках у соседней койки, и не двигался. Перо в его руке подрагивало точно так же, как два года назад.
— У неё нет опекуна в таборе, — добавил я. — Дом Сольвей в опале, за неё некому просить. Её положат в очередь последней. Ты это знаешь, и я это знаю.
Ланге поднялся. Оглянулся на мостки, где ходил старший.
— Имя ещё раз.
— Ариана Сольвей.
Он записал. Крупно, поперёк графы, испортив себе аккуратную страницу.
— Стой здесь, — сказал он и пошёл в правое крыло. Не побежал — пошёл быстрым служебным шагом, каким ходят, когда очень не хотят, чтобы это выглядело как беготня.
Я остался стоять между рядами, босой, в казённой рубахе до колен, и меня трясло.
Имя. Вот на что клюнула казённая машина. Не рана, не жар, не мои слова — фамилия старого дома, которую полагается записывать полностью. Два года я таскал на шее чужие имена, потому что больше было некому. Оказывается, имя работает и здесь. Просто платят за него другой монетой.
Сзади скрипнули ремни.
— Хорошо сказал, — заметила Сандра. — Врал складно.
— Я не врал.
— Ты не сказал ему, что рана у неё справа, а не над бедром. — Она чуть двинула плечом. — Он побежал. Поверил, выходит.
— Пусть проверяет на месте. Главное — пошёл.