Страница 206 из 338
Глава 33. Порог
Я висел на стене лощины, вжавшись изодранной щекой в холодный, сочащийся ледяной сыростью сланцевый камень, и изо всех сил держал Сандру за лодыжку.
Отличное завершение года, ничего не скажешь.
Держал намертво. До белой судороги в сведённых пальцах, до глухой пульсирующей боли в плечевых суставах. Потому что эта слепая дура собиралась шагнуть вниз. Не сорваться от дикой усталости, не оступиться на предательски крошащемся под ногами камне — шагнуть. Сама. Назад в это проклятое золотое поле, в густое, удушливое марево, на голос, что непрерывным, ласковым потоком тёк снизу, из светящихся колосьев. Тёк прямо в наши уши, заливая мозги приторным, отравленным мёдом.
— Сандрочка, — звал голос. Мягкий, густой, мужской, заботливый до такой степени, что у меня сводило скулы, а к горлу подкатывала тошнота. — Ну куда ты полезла, мелкая? Там высоко, там камни острые, ты же руки собьёшь. Слезай, ну. Я тут. Я всё это время был тут, никуда не уходил, ждал тебя. Мне тебе столько рассказать надо, столько всего показать. Тут тепло, Сандра. Тут никто тебя не тронет. Иди ко мне.
Её пальцы, перемазанные в глине и стёртые в кровь о скалы, медленно, по одному разжимались на каменном выступе. Слепое, заострившееся за этот украденный у нас год лицо, потерявшее всю свою колючую приютскую злобу, медленно поворачивалось вниз. К теплу. К этому проклятому зову. На её искусанных, потрескавшихся губах проступала та же безмозглая, блаженная улыбка, какую я уже видел на сухих оскалах мертвецов в самой глубине этого поля. Лицо человека, который нашёл свой покой и теперь готов радостно сдохнуть, лишь бы из него не уходить.
— Это Михель, — выдохнула она одними бескровными губами. Не мне — туда, вниз, в сияющую пропасть, словно боясь спугнуть видение. — Это мой брат. Он живой. Марк, пусти ногу, он живой, я же слышу его, это он…
— Он умер! — рявкнул я ей в спину, срывая голос и стараясь перекричать эту медовую патоку, льющуюся снизу. — Ты сама полчаса назад мне это сказала! Умер. У тебя на руках, истекая кровью!
— Я ошиблась, — отозвалась она счастливо, пьяно, даже не пытаясь меня слушать. — Я всё перепутала, Марк. Мы ошиблись. Вот же он. Слышишь?
Слышал. В том-то и беда, что я отлично его слышал. Чужого мне человека, которого я отродясь в глаза не видел и знать не знал, — а звучал он так чисто, так объёмно, словно стоял прямо за моим плечом. Живее всех живых. Лощина, эта хищная, сытая яма, сменила тактику. Ещё час назад она держала нас мягкой, непроглядной ленью, наваливалась на плечи тёплой тяжестью, тянула в густую траву, уговаривала закрыть глаза и уснуть. Не сработало — я выдрал нас на эту чёртову стену кровью, грязной руганью и тупым упрямством, волоча девчонок за шивороты. Так лощина зашла с другой стороны. С той, по которой у любого нормального человека болит сильнее всего.
Она перестала держать силой. Она начала звать.
Я стиснул зубы так, что они заскрипели, и нащупал в себе темноту.
Она всегда была под рукой, где-то под рёбрами — холодная, послушная, должная мне по праву крови то самое глухое накрытие. Я потянул её вверх, вытаскивая из себя с натугой, как рыбак вытаскивает тяжёлую мокрую сеть, и швырнул к Сандре, чтобы накрыть нас всех непроницаемым куполом. Отрезать от поля, заслонить, заткнуть эту золотую поющую глотку раз и навсегда. Тьма пошла легко, почти радостно, собралась густым чернильным сгустком и легла на крутой склон маслянистым пологом. Свет лощины под ней мгновенно притух, марево померкло, съёжилось, отступив от наших ног. Я выдохнул, глотая спёртый холодный воздух, и приготовился к тишине.
А голос Михеля прошёл сквозь мою тьму, будто её тут отродясь не стояло.
— …помнишь, как я тебя на закорках через брод носил, мелкая? — так же ласково и близко мурлыкал он из-под чёрного купола. — Холодно тебе было, вода ледяная, ты дрожала вся, прижималась ко мне, а я говорил, что мы уже почти пришли. Помнишь?
Ну конечно. Я едва не заржал в голос, давясь собственной бессильной злостью и выплёвывая попавшую на губы каменную крошку. Тьма гасит свет — это я выучил собственной шкурой ещё в доме-храме, под осадой, в самую чёрную ночь. Она прячет от глаз, от шальных зарниц, от чужого тяжёлого взгляда. Но звук ей нипочём. Звук живёт в ней, как хозяйская щука в глубокой мутной воде. Сколько ни кутай этот свихнувшийся мир в темноту, чужой голос пройдёт насквозь. Потому что голосу темнота — не преграда, а дом родной. В темноте слушать только сподручнее.
Я сбросил полог. Смысла жечь долг перед тенями впустую не было. Тут моя темнота — пустая, заржавевшая железка, которой и гвоздя не забьёшь. Тут нужно другое оружие. Такое, которым можно вдребезги разбить чужую надежду, пока она не убила нас всех.
— Сандра. — Я перехватил её лодыжку чуть выше, сминая грубую ткань штанины, и до боли стиснул худую кость. — Не слушай. Лезь вверх. Считай ступени, как ты всегда делаешь! Считай, кому говорю! Ногу переставь!
— Не мешай, — попросила она мягко, тягуче, словно я отбирал у неё любимую игрушку. — Марк, дай я к нему спущусь. Один разочек только. Только посмотрю. Он же ждёт, ему там одному страшно…
И, окончательно отпустив пальцы от камня, она сделала шаг с узкого уступа в пустоту.
Я успел. Рванул её на себя за ногу с такой остервенелой, животной силой, что сам едва не сорвался со стены в пропасть. Вмазался грудью в острый выступ камня, и в треснутые ещё в прошлом году рёбра полыхнуло такой ослепительной, яркой болью, что у меня искры из глаз брызнули, а в ушах зазвенело. Сандра неловко, тяжёлым кулем завалилась обратно на стену, больно ударилась плечом, забилась, заскребла руками по осыпающемуся сланцу. Она рвалась вниз, ко мне спиной, выворачивая суставы, не обращая внимания на содранную в кровь кожу. Тянулась к этому голосу, как тянется на натянутой до звона цепи бешеная собака, заслышав шаги хозяина с полной миской.
Силой её было не удержать. Я мог, скрипя зубами и срывая спину, тащить её волоком вверх хоть до самого утра — безвольное, брыкающееся тело она мне, конечно, оставит, никуда не денется. А вся её суть, все её мысли и желания останутся там, внизу, с этим мёртвым братом.
И тут лощина взялась за Ариану.
Второй голос поднялся из-под колосьев тише первого, но от этого пробрал меня до самых печёнок. Женский. Усталый, тёплый, с той неуловимой, намертво въевшейся выученной мягкостью, какая бывает только в старых, пропахших богатством и древней пылью домах. Там, где детей с пелёнок растят на меду, тихой музыке и железных приличиях, где даже приказ звучит как вежливая просьба.