Страница 204 из 338
Я поймал себя на том, что почти поверил в наш успех. Что мы вот так, просто стиснув зубы и стирая руки в кровь, выберемся. Что сытая лощина посмотрит нам вслед, пожмёт плечами и отпустит.
Глупая, наивная надежда. За всё в этом мире надо платить, а за год сладкой воды расценка двойная. Лощина копила свой урожай веками, расчётливо и предельно терпеливо. Она не собиралась за просто так отдавать три откормленных, сочных тела какому-то приютскому щенку с тупым ножом. Она целый год вкладывалась в нас. И теперь имела полное право собрать посеянное.
И тогда золотое поле под нами заговорило в голос.
Не шелестом ветра, не шёпотом тварей, не перекличкой эха в скалах. Это был абсолютно чистый, тёплый, живой человеческий голос. Он ударил снизу, из глубин светящихся колосьев, прямо мне в спину, как кувалдой.
Сандра застыла на стене. Вцепилась в камень так, что мгновенно побелели костяшки.
— Сандра, — позвал голос из золотого поля. Ласково, мягко, чуть насмешливо и до крика знакомо. — Сандрочка. Ты куда собралась лезть на ночь глядя, мелкая? Слезай давай. Мне тебе столько всего рассказать надо.
Она очень медленно повернула ко мне белое, ставшее абсолютно мёртвым лицо.
— Это Михель, — прошептала она одними побелевшими губами. Слепые глаза раскрылись в невыразимом ужасе. — Это голос моего брата. Но он умер. Марк. Он умер у меня на руках.
Интерлюдия. Третья ночь
Шесть граф держал толстый прошнурованный журнал старшего смотрителя Веллера: от дыхания и пульса до хода глаз, испарины и примечаний. Седьмой графы — для того невозможного сбоя, что творился с лоденской партией третью ночь подряд, — устав Дома Сна не знал.
Шла третья ночь. По всем неписаным и писаным законам — последняя.
К холодному утру третьего дня всё здесь всегда кончалось — так или иначе. Кто возвращался из-за черты, того будили, отпаивали бульоном и выводили, шатающихся, к железным воротам, к ждущему на морозе табору. Кто не возвращался — того без лишнего шума выносили через задний двор. Лёгкие сосновые гробы для тех, чьё тело на третье утро переставало дышать, уже стояли штабелями в дальнем притворе. Веллер тридцать лет служил в этом здании и все тридцать лет старался не думать, из каких досок их делают такими пугающе лёгкими.
Устав был прост и за тридцать зим ни разу не дал сбоя: не проснулся к исходу третьей ночи — значит, заблудился, не вернётся уже никогда. Оформляй бумаги, выноси тело, освобождай койку к следующему вводу. Всё по графам.
Но с этой проклятой дурной партией устав вдруг дал осечку.
— Дыхание прежнее, господин старший смотритель, — тихо доложил Ланге, догоняя начальника между рядов. Цыплячья шея младшего вытянулась над журналом, перо мелко подрагивало. — Ровно шесть вдохов в минуту. По всей лоденской партии. Третьи сутки. Ни выше, ни ниже.
— Пульс? — коротко бросил Веллер, не замедляя шага.
— Есть. Редкий, нитевидный, еле прощупывается, но устойчивый. Они… — Ланге запнулся, оглянулся на сонную вахту у дальней стены. — Они не умирают, господин старший смотритель. Но и не просыпаются. Так не бывает. По уставу на третье утро должно быть либо одно, либо другое. Третьего не дано.
— Я прекрасно знаю наизусть, что написано в уставе, Ланге, — глухо сказал Веллер. — Записывайте в графы ровно то, что видите. Что есть по факту.
Он шёл вдоль коек, заложив руки за спину. Четыреста детских грудей поднимались и опадали вокруг — медленно, страшно согласно, вшестеро реже живого ритма. За двумя стенами и линией оцепления, в воющей ветром зимней ночи, эти безымянные дети шли где-то по своему невидимому песку.
Только теперь, на исходе третьей ночи, ему всё чаще думалось страшное: идут они там вовсе не три дня. По спокойным, отдохнувшим лицам нельзя было прочесть срок. Но что-то в этих лицах за трое суток неуловимо переменилось — черты устоялись, скачком повзрослели. И от одной этой мысли устав трещал в руках, как гнилая лучина.
Из тёмного коридора показался дежурный распорядитель с кожаной папкой под мышкой. Лощёный, сытый, при погонах княжеского ведомства, явно не из здешних полевых смотрителей.
— Веллер, — бросил он на ходу, брезгливо морщась от спёртого запаха казармы. — Третьи сутки на исходе. Лоденскую партию по всей форме готовьте к выносу под утро. Их время вышло.
— Они дышат, — спокойно ответил Веллер, останавливаясь.
— Они не отвечают на пробуждение третий день. Регламент в таких случаях однозначен. — Распорядитель раскрыл папку. — Не вынесете тела к рассвету — ляжет рапорт о нарушении. Койки нужны под следующий этап. У нас план, очередь на ввод.
— Под выписью о смерти живых людей, которые дышат у меня на глазах, я свою подпись не поставлю, — ровно и тяжело сказал Веллер, глядя чиновнику прямо в глаза. — Покажите мне ту самую графу в вашем регламенте, которая называет работающие лёгкие смертью. Шесть уверенных вдохов в минуту — это не смерть. Это что-то совершенно другое. Чего в нашем с вами уставе просто нет.
— Это ваши личные, ничем не подкреплённые домыслы, Веллер. А не графа устава.
— Это мои тридцать лет безупречной службы, господин распорядитель. Партия остаётся лежать на койках. Лампы жечь все, до единой. За все возможные последствия перед ведомством я отвечу лично.
Распорядитель медленно, с демонстративным щелчком закрыл папку. Посмотрел на старого смотрителя долгим, холодным, очень нехорошим взглядом. Что-то коротко чиркнул карандашом на полях бумаги, развернулся на начищенных каблуках и молча ушёл в темноту коридора.
Веллер прекрасно знал, что будет дальше. Бумага с разгромным рапортом теперь пойдёт наверх, в княжескую управу. Весной приедет злая комиссия, будет долгое и нудное разбирательство, и, может статься, его идеальная служба этой же зимой и закончится с позорным волчьим билетом. Тридцать лет ровной службы без единого взыскания — и пожалуйста. Под самую старость пошёл против ведомственной бумажной формы из-за горстки ничьих, безымянных детей из приюта, которых он даже не знал по именам.
Он не жалел ни секунды. Графа «дыхание» чернела чернилами напротив каждого имени в его рабочем журнале, и в ней везде стояла чёткая цифра «шесть». Живые не выносят живых на мороз. Это был закон, который был старше и важнее любого напечатанного устава.