Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 201 из 338

Чем дальше я забирался в эти джунгли, тем суше и страшнее становились тела в примятой траве. Сначала просто худые — резкие, запавшие щёки, обтянутые кожей острые скулы. Потом пошли совсем тощие, жуткие, почти прозрачные на просвет. Кожа намертво обтянула кости, губы ссохлись, потрескались и отползли от зубов, открыв постоянный, мёртвый жёлтый оскал. Серая суконная казёнка, в которую нас обряжали, истлела до огромных дыр, расползалась под пальцами гнилыми, липкими нитями, намертво врастала в чёрную жирную землю.

Я присел на корточки над одним таким. Когда-то это был пацан, судя по длине ног и ширине плеч. Мой ровесник, может, чуть младше. Теперь — высохшая, изуродованная кукла, туго обтянутая ломким тёмным пергаментом, лёгкая, наверное, как горсть печной золы. На его тонкой, птичьей шее на почерневшей нитке криво висел железный номерок, но выбитые цифры до основания съела ржавчина. Грудь не двигалась. Этот своё отслужил, расплатился по счетам сполна.

Я пошёл дальше, вглядываясь в стёртые, одинаковые лица. Искал своих — тех самых ребят с нашего эшелона, чьи затёртые номера я сам педантично переписал на свой ремень, пока ещё был в своём уме и мнил себя спасателем. Вдруг кто из них уже добрёл до этого конца, уже лёг здесь навсегда, превратившись в хворост. Но лиц у этих остатков почти не было — одни торчащие скулы и одинаковые, безликие черепа, обтянутые кожей. Номерки стёрлись все до одного, превратившись в бурые бляшки. Имя и цифра — это первое, что лощина брезгливо забирала себе перед тем, как высосать остальное.

А у самой чёрной, отвесной стены каньона, там, где толстые корни пшеницы змеились и уходили прямо в монолитную скалу, лежали совсем древние гости. Не сухие — истлевшие в пыль. Бурые, ломкие свёртки задубевшей кожи на белых костях, проросшие светящейся травой насквозь. Одежда чужого, дикого, давнего кроя — рассыпающиеся при малейшем касании лохмотья незнакомых времён, почерневшие, окислившиеся медные пряжки, которых я сроду не видел. Эти легли тут не год назад. И не десять лет. И не сто.

Лощина жрала далеко не первую партию наивных дураков, искавших тепла. Она кормилась здесь поколениями — тихо, сыто, спокойно, век за веком выпивая досуха всех, кого заносило в эту золотую яму, как в бездонный кувшин. Оттого и земля тут была такая чёрная, жирная, как смоль. Оттого и трава пёрла такая сочная, что сок брызгал. Мы ходили по идеальному, вековому кладбищу.

А страшнее древних безымянных костей оказался один. Тот, кто застрял на полпути. Намертво завяз между живым куском мяса и мёртвым хворостом.

Он лежал на самом краю вытоптанной прогалины. Ещё в нашей узнаваемой серой куртке Дома Сна. Ещё с читаемым, хоть и заляпанным грязью номерком на запавшей впалой груди. Семнадцатый. Серая, шелушащаяся кожа до звона обтянула череп, рёбра торчали под истончившейся тканью, как железные обручи на пустой, рассохшейся бочке. И при всём этом ужасе он ещё дышал. Медленно, с сухим, царапающим, мучительным свистом тянул сладкий воздух лощины — один крошечный вдох на десяток глухих ударов сердца. Он не спал красиво и безмятежно, как те розовые, откормленные поросята у воды. Он досыхал. Заживо. Мучительно. И на его потрескавшихся, кровоточащих губах намертво держалась та же самая проклятая, блаженная улыбка сытого идиота.

Я тяжело опустился рядом с ним на колени.

— Эй. Семнадцатый.

Тронул его за плечо. Под моей ладонью страшно хрустнуло, как сухой ломающийся хворост в холщовом мешке. Я тряхнул сильнее — голова мотнулась на тонкой шее, веки даже не дрогнули. Я наотмашь хлопнул его по щеке, раз, другой, грубо разлепил пальцами сухое, слипшееся веко. Под ним закатился белок, мутный, жёлтый, совершенно без зрачка. Я зачерпнул бы горстью воды, влил бы в этот ссохшийся, как чёрная дыра, рот — да до озера было слишком далеко бежать, а нести нечем, ни одной тары у нас не осталось.

— Ну давай. Поднимайся. Слышишь меня? — Я сунул руки под его лёгкое, невесомое, как солома, тело и потянул вверх. — Я тебя дотащу, обещаю. Только встань, помоги мне, сделай один грёбаный шаг…

Голова запрокинулась назад с отвратительным хрустом. Рёбра под моей ладонью мелко качнулись — и не выдохнули, просто пропустили вдох. Свист оборвался, как лопнувшая струна. Я держал на руках сухую, никому не нужную куклу и кристально ясно понимал, что держу её зря. С дровами не нужно разговаривать.

Я положил его обратно в чёрную траву. Аккуратно. Зачем — сам не знаю, наверное, просто от дурацкой привычки.

Поздно. Его поздно было будить, наверное, ещё в прошлом году. Я не разбужу никого из них, даже если буду орать им в уши. Я могу только запомнить этот проклятый номер, пока он ещё читается сквозь ржавчину.

— Семнадцатый, — сказал я вслух, громко, чтобы слово засело в голове, как заноза. И поднялся с колен.

Вот тогда я увидел всю эту дорогу разом. Целиком. От начала до самого конца.

Вот ты розовый, откормленный и абсолютно счастливый лежишь у озера, пуская слюни. Вот ты тощаешь в золотой глубине колосьев. Вот ты — как этот Семнадцатый, ещё тянешь сладкий воздух, но уже никогда не встанешь на ноги. А вот ты — бурый, рассыпающийся свёрток костей под корнями, отличное, качественное удобрение для нового золотого урожая. Четыре короткие остановки одного единственного пути. И мы трое только что сошли с первой.

Никакого чуда тут не было. Никакой милосердной благодати для усталых сирот. Сперва тебя терпеливо откармливают, как скот на убой. Греют, поят сладким пойлом, лечат старые раны, баюкают сказками. А когда ты окончательно размяк, расслабился и бросил оружие — тебя начинают по капле, по году за раз высасывать досуха. Жнут. Как ту самую чёртову светящуюся пшеницу над моей головой.

Рай оказался идеальным полем под урожай. А мы были просто зерном.

Меня резко, до спазмов замутило. Не от еды — гниющей травы в брюхе хватало с избытком, — от ледяной, бьющей по глазам ясности. Розовые, лоснящиеся тела у воды и сухие оскалы в глубине каньона — это одна прямая, ровная дорога. Высохшие уже прошли её до конца. Свежие только встали в очередь за билетами.

И мы с девочками прямо сейчас торчали где-то ровно посередине этой скотобойни.

Я развернулся и бросился назад к озеру, ломая стебли. Ноги несли меня плавно, сыто, тяжело, и эта кошачья мягкость, эта мерзкая грация собственного откормленного тела бесила меня до скрежета зубов. Я хотел вернуть свои тощие, вечно битые ноги, которые умели только одно — быстро бегать от проблем.

— Сандра! — крикнул я, с размаху вылетая на берег из зарослей. — Ариана! Ко мне. Живо, обе!