Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 200 из 338

Глава 32. Жатва

Я проснулся оттого, что мои челюсти старательно пережёвывали что-то без моего ведома.

Сладкое, мягкое, волокнистое. Со вкусом перетёртой ботвы и сырого сахара. Я сплюнул зелёную светящуюся кашу на чёрную землю, утёр рот тяжёлым рукавом и сел. Жрать траву во сне — отличный план на будущее. Сытно, совершенно бесплатно, и бегать за обедом никуда не надо. Просто ложись и открывай рот. Одна беда: пока я спал, пускал слюни и наслаждался покоем, моя правая рука жила какой-то своей, очень деятельной, отдельной от меня жизнью. И мне эта её жизнь сильно не понравилась.

Пальцы сами шарили в густой, тёплой траве у корней. Не я отдавал им этот приказ. Я даже близко не знал, чего именно они там ищут с таким остервенением. Знал только одно: короткой деревянной палки с пятью глубокими зарубками, которую я намертво сжимал в кулаке, им теперь было явно мало.

И они нашли в зарослях вторую.

Точно такой же гладкий, тщательно очищенный от широких листьев стебель. Я с силой выдрал его из переплетения корней, поднёс к глазам, щурясь от золотого света. Зарубки на нём шли тесно, криво, ряд к ряду, от самого края до края. В палец толщиной. Я не резал эту палку. То есть резал, конечно, — ладонь до ломоты, до самого сустава помнила тяжесть тупого ножа, хруст пробиваемой коры, липкий скользкий сок на пальцах и стёртую в кровь мозоль. Тело помнило всё. Но в голове не осталось ни одной из этих чёрточек. Ни единого удара лезвием. Абсолютно чистый, пустой лист.

Рядом, в примятой траве, валялась третья. Обломок, исчёрканный до самой трухи, пока не треснул пополам. И четвёртая — длинный, влажный стебель, весь покрытый частыми насечками до самого слома.

Я стоял на коленях в тёплой грязи, обложенный собственными деревянными часами, как маленькими могильными камнями, и никак не мог свести концы с концами. Брал один стебель, пытался считать — раз, два, три, — сбивался на втором десятке, тихо матерился, ронял, хватал скользкими пальцами следующий. Руки отвратительно тряслись. Не от страха перед невидимыми тварями, не от холода Песков. От сытой, подлой, обволакивающей слабости во всём теле. Слабости туши, которая слишком долго жрала и спала.

Их было слишком много. Этих палок.

Хуже всего было то, что пальцы узнавали каждый корявый надрез. Попадали в старые, кривые зарубки как влитые, помнили каждый скол, каждое неверное движение затупившегося ножа. Я резал их все. Сам. Своими руками. До единой. Просто меня при этом не было дома. Я спал, мирно жевал светящееся зерно, довольно мычал в траву, а тело честно и тупо делало свою работу — метило время. Упрямо, как я и обещал себе там, в ледяной темноте, на изнанке мира. Я клялся резать зарубку за каждую смену, чтобы не потеряться, не свихнуться в этом золотом сиропе.

Только счёт меня обогнал. Взял и ушёл вперёд один, без хозяина.

Я уже видел такое дерьмо раньше. Тогда это была каменная стена.

Глухая стена в подвале обрушенного дома-храма, ещё там, в трущобах. Семьсот восемьдесят четыре зарубки, выбитые ровными, фанатичными строками по тридцать штук. Заглаженные сверху от частого прикосновения чужих пальцев, острые и неровные внизу. Их нарезал какой-то безымянный человек, что намертво застрял в ловушке под землёй и считал свои ночи. Считал, пока не высох насмерть у этой самой кладки, так и не докопавшись до света. Я тогда стоял перед его каменным календарём, сытый, наглый, и думал свысока: бедный дурак, просто взял и сдался. Я-то перегрызу камни собственными зубами, переломаю ногти, но выйду.

Тот высохший покойник хотя бы помнил свои чёрточки. Он сидел в полной темноте, голодный, злой, с кровью на губах, в абсолютно трезвом уме, и каждую ночь чётко знал, что именно он делает: ещё одна тьма позади, я ещё дышу, я ещё человек, я не сдался. Семьсот восемьдесят четыре раза в ясной памяти. Это был ужас — но ужас честный, человеческий, понятный.

А я резал свои кривые отметки в счастливом, пускающем слюни беспамятстве. Мясо чертило, башка пустела. Я даже до того подвального мертвеца не дотянул — он-то хотя бы знал, что отмеряет. А из меня эта золотая лощина уже деловито лепила то, чем давно стали все остальные спящие вокруг: большое, здоровое тело при нехитром деле, а внутри никого нет. Заходи кто хочешь, бери что хочешь.

Вот от этого осознания меня наконец продрало настоящим, злым, колючим ознобом сквозь всю липкую золотую дрёму. Первый честный, отрезвляющий холод за всё потерянное здесь время. Какое счастье — мне снова холодно.

Я с усилием поднялся на ноги. Колени даже не хрустнули, натруженная спина не заныла от долгого спанья на сырой земле. В этом проклятом парнике вообще ничего и никогда не болело, и от этого становилось только гаже и тошнее. Тело двигалось плавно, бесшумно, мягко, тяжело — сытое, ленивое, чужое животное. Ему было тепло, хорошо, и оно искренне не понимало, зачем я его сейчас дёргаю. Оно хотело лежать.

Надо было пойти посмотреть на спящих. На тех самых, которых мы нашли тут, на мягком берегу, в первый день. Понять наконец, сколько мы на самом деле торчим в этой золотой луже по уши в собственном идиотизме.

Я повернулся спиной к озеру, сплюнул густую слюну и пошёл вглубь поля.

Туда, где гигантские светящиеся колосья стояли сплошной, непробиваемой стеной, а свет наливался тяжелее, темнее, как засахаренный, забродивший мёд на дне забытой бочки. Я с силой раздвигал тёплые, мясистые стебли руками, толстые, как корабельные канаты. Под ногами упруго пружинила трава. Воздух стоял совершенно неподвижно, густой, приторный, забивающий лёгкие, с тонкой, едва уловимой ноткой гнили — так мерзко пахнет переспелое, лопающееся зерно перед тем, как окончательно сгнить на корню.

Первые попавшиеся мне спящие ничем не отличались от тех, что валялись у воды. Розовые, налитые кровью, прекрасно откормленные свинки. Я перешагнул чью-то пухлую, чистую босую ногу. Сто двенадцатый. Румяная, сытая девчонка с косичками — та самая, из нашего первого дня. Грудь поднималась и опадала ровно, глубоко, безмятежно, и на её лоснящемся лице застыла тупая, блаженная улыбка младенца, присосавшегося к груди.

А дальше, в непроглядной золотой глубине, начиналось совсем другое.