Страница 2 из 7
Я думаю про то, как это было. Не как рассказывают в кино, не с музыкой, не с замиранием. Просто был вторник. Дима сказал что-то. Даже не помню, что, что-то необязательное, про очередь, про то, что кофемашина у нас капризная, что-то, что говорят все, кто ждёт свой капучино и не знает, куда деть глаза. И я засмеялась. Вот это я помню точно. Не потому, что было смешно, смешно не было, а потому что мне захотелось
засмеяться, и я разрешила себе. Как будто внутри повернули ключ, и открылась дверь, за которой я и не думала, что что-то есть.
Вот эта разница. Её надо сформулировать правильно, потому что от неё всё.
Я не влюбилась. Это важно. Я перебираю это уже который день, как перебирают вещи в ящике, который давно хотел разобрать, и каждый раз возвращаюсь сюда, к этой одной формулировке, потому что она никак не ложится точно. Влюбиться, это когда тебя несёт, когда ты не выбираешь. А я выбрала. Я стояла за стойкой, вытирала пар с носика питчера, смотрела, как он уходит, и поняла простую вещь: я могу. Могу, и никто не узнает, и мир не треснет, и Лёша будет так же скрипеть стулом в семь утра. Между «хочу» и «могу» лежит целая пропасть, и обычно в неё не заглядывают. А я заглянула и увидела, что там не страшно. Там просто пусто, и по этой пустоте можно идти.
Не потому, что мне плохо с Лёшей. С Лёшей мне хорошо, так хорошо, что иногда от этого хорошо начинает ныть под рёбрами, как ноет зуб, который вроде не болит, но ты его чувствуешь. Он тёплый, он ровный, он спит, положив мне руку на бок, и я знаю каждую его привычку наизусть, и он знает мои. Думает, что знает. Это не про него. Это про меня. Про то, что я устроена так, а не иначе, и я не собираюсь себе врать хотя бы про это. Первое, что я запомнила в Диме, не лицо. Интонацию.
Лицо я потом уже разглядывала, специально, как разглядывают то, что решили взять. А сначала была только интонация — вот это его умение сказать пустое так, будто в этом есть второе дно, которого на самом деле нет. Пустой человек, если честно. Но интонация зацепила. И я засмеялась, и он это заметил, и что-то между нами щёлкнуло, не влечение даже, а узнавание. Два человека узнали друг в друге тех, кто согласен. Кто не будет спрашивать лишнего. Кто понимает, что дверь можно открыть просто потому, что она есть.
Допиваю. Кофе холодный совсем, на дне гуща, я не люблю гущу, но пью до конца, привычка, оставшаяся неизвестно откуда. Ставлю кружку рядом с пятном. Ещё одно кольцо ляжет на стол, если я не вытру, и я снова не вытру. Внутри тихо. Я прислушиваюсь к себе честно, без скидок, так прислушиваются к телу, когда ждут, где заболит. Не болит. Ни тревоги, ни того, что называют совестью, которую я, кажется, где-то потеряла по дороге, ещё до всякого Димы. Есть только любопытство. Лёгкое, холодноватое любопытство к самой себе, как будто я задача, которую сама себе задала, и решение уже почти видно, но последняя строчка не сходится.
Гул из комнаты становится громче, Лёша что-то передвинул, окно на мониторе, наверное. Сейчас он позовёт меня или не позовёт. Я не двигаюсь. Смотрю на пятно, на своё отражение в тёмном экране микроволновки, на жёлтые занавески в доме напротив.
Интересно, думаю я, и в этой мысли нет ни капли того, что должно быть. Мне не страшно. И не больно. И не стыдно. Просто…. Интересно. Интересно, докуда я дойду. Интересно, что будет дальше.
Смена заканчивается всегда одинаково: сначала уходят люди, потом уходит смысл стоять за стойкой. Я помню тот вечер до последней детали, хотя тогда ещё не знала, что он мне понадобится. Просто так вышло, что память сложила его аккуратно, как складывают чек, который вроде выкидывать жалко.
Я домывала кофемашину. Половина седьмого, за окном ноябрьская каша, тот час, когда в кофейне на Ленина уже никто не заходит, кроме тех, кому больше некуда.
И тут дверь.
Дима.
Он вошёл так, будто мимо шёл. Руки в карманах, воротник поднят, снаружи натащил холода. Сказал что-то про то, что случайно оказался рядом, и я в ту же секунду поняла, не случайно. Не рядом. Специально. И это было первое, что я не сказала вслух. Я знала, что он врёт про случайность, и промолчала. А молчание, если подумать, тоже поступок. Ты как будто соглашаешься играть по правилам, которые ещё не проговорили. Вот это молчание я теперь и считаю началом. Не постель. Не потом. А то, как я вытерла руки о фартук и сказала: «Тебе что налить?» вместо «зачем пришёл».
Он сел на высокий стул у стойки. Стал рассказывать про какую-то свою работу, про сделку, про человека, который его кинул, про то, что он теперь думает всё переиграть. Я почти не слушала содержание. Содержание у Димы всегда одинаковое: он в центре истории, история несправедлива, он справится. Я слушала другое. Паузы. Он говорил и спотыкался там, где не надо спотыкаться. Брал кофе, ставил, снова брал. Пальцы жили отдельно от слов. Он нервничал, и вот это мне и нравилось.
Есть такая штука. Когда человек уверен он скучный. Когда человек нервничает при тебе значит, ты для него не просто человек за стойкой, ты стала риском.
Я стала для Димы риском, и я это увидела по тому, как он не мог удержать кружку на месте. Мне было двадцать восемь, и я умела читать это быстрее, чем текст на молочном пакете.
Потом он положил руку на стойку. Просто положил рядом с моей. Не коснулся. Между нашими ладонями оставалось, может, полтора сантиметра дерева, тёплого от лампы. Он не смотрел на руку.
Он смотрел на меня и продолжал что-то про своего кидалу. Но рука лежала там, где ей нечего было делать, и она говорила громче него.
Я смотрела на эти полтора сантиметра. И у меня в голове не «он мне нравится», не «я его хочу». А ровное, спокойное: «вот оно». Как будто мне показали правило игры, и я его узнала. Не влюблённость. Узнавание. Он ждал. Я всегда умела определить эту секунду. Секунду, когда человек ждёт разрешения.