Страница 3 из 12
— Такой шум, — сказал Мерген, — какого в камыше не бывает. Я стою. Оно стоит. Я шаг — оно шаг.
Он сделал паузу ровно такой длины, какой было нужно.
— Ну, думаю, кабан.
— Кабан, — подтвердил кто-то.
— Потом думаю: нет. Кабан такой высоты не бывает. Кабан вот, — он показал ладонью у колена. — А это вот. — Ладонь пошла вверх — выше стола, выше плеча — и остановилась где-то на уровне его собственной макушки. В прошлый раз, Бадма помнил точно, она остановилась ниже.
За столом засмеялись.
— И стал я соображать, чем отбиваться, — продолжал Мерген. — А у меня удочка. Одна. И я подумал: хорошо всё-таки, что рука одна. Меньше терять.
Он сказал это спокойно, между делом, засмеялся первым, и стало видно щербину между передними зубами, и глаза у него были такие светлые, что казались в темноте почти без цвета.
— Отступаю, — сказал он. — Иду задом. И — в воду. Сапог там и остался. До сих пор, наверное, стоит.
— И тут… — начал он.
— Корова! — заорала Джиргала.
Стало тихо на секунду, а потом двор просто лёг. Смеялись все — и те, кто слышал эту историю сто раз, и та девушка у ворот, и Очир, который забыл, что стоит и не смотрит.
Мерген медленно повернулся к Джиргале и посмотрел на неё с глубоким, безнадёжным укором.
— Вот всегда так, — сказал он. — Только соберёшься рассказать — обязательно кто-нибудь всё испортит.
Джиргала сияла.
Потом стало смеркаться, и заиграла домбра.
Айсу попросили не сразу и попросили не все — сначала кто-то один, потом второй, потом стали просить с того конца двора, где сидели старшие. Она отмахнулась.
— Пусть молодые поют.
Молодые не пели. Невеста сидела всё так же, не поднимая глаз, а жених смотрел в стол.
Айсу попросили ещё раз.
Она подождала, пока договорят, и запела.
Двор затих не сразу и не весь. Сначала перестал говорить один стол, потом другой; кто-то ещё что-то досказывал шёпотом, кто-то ставил миску, стараясь не стукнуть. Женщина у котла остановилась с половником в руке. Старик у плетня перестал сворачивать самокрутку и так и держал бумагу. Джиргала, сидевшая у матери на коленях, повернула голову на голос и открыла рот.
Айса пела не громко. Она сидела прямо, положив руки на колени, и смотрела чуть выше голов, и голос у неё был низкий и ровный, и он шёл поверх всего двора, поверх столов, поверх плетня — туда, где уже темнела вода.
Бадма сидел на земле, прислонившись спиной к тёплому от солнца боку сарая, и слушал, и в какой-то момент перестал слышать отдельные слова, а слышал только, как это звучит.
Расходились долго. Сначала попрощались и не ушли, потом ушли и вернулись, потому что забыли миску, потом стояли у ворот и договаривали то, что можно было договорить и завтра.
Когда они наконец пошли домой, было уже совсем темно.
Мать несла спящую Джиргалу — та обмякла у неё на плече, и одна косичка съехала матери на шею. Отец шёл медленно, и костыль его вминался в остывшую пыль. Очир шёл отдельно, шагах в десяти впереди, и по спине его было видно, что он всё ещё зол на седёлку, которая была ни при чём.
Где-то у крайних дворов лаяла собака, ей отвечала другая, потом третья, дальше, и так до самого края села, и было слышно, докуда оно доходит. Пахло дымом и остывшей землёй. Небо было огромное и всё в звёздах, и звёзды стояли до самой воды.
Мерген у калитки хлопнул Бадму по спине здоровой рукой.
— Иди уже, — сказал он, — а то я сейчас начну плакать.
Дома мать сначала уложила Джиргалу — расплела ей косички, не разбудив, и накрыла, — а потом сгребла угли к середине и придавила их, чтобы дожили до утра. В комнате стало красно и низко.
Заканчивать день сразу никому не хотелось, и поэтому все ещё немного посидели за столом: отец, мать, Очир. Мать разливала остатки джомбы. Отец пил и смотрел в пиалу.
Очир взял свою и, не глядя, подвинул Бадме кусок мяса, который отложил себе.
Это было всё, что он собирался сказать по поводу седёлки.
— Завтра, — сказал Бадма.
— Что завтра?
— Рыбу.
Очир усмехнулся и ничего не ответил.
* * *
— Бадма.
Он обернулся.
Мать стояла посреди комнаты и держала в руках его тулуп — на весу, обеими руками, раскрытый. По тому, как она его держала, было понятно, что она стоит так уже некоторое время.
Он сунул руки в рукава. Мать застегнула ему верхнюю пуговицу сама, хотя он давно застёгивал сам, и на секунду задержала ладонь у его горла.
— Джиргалу одень, — сказала она.
Он повернулся к сестре. Джиргала сидела на постели, обе косички были ещё ночные, растрёпанные, и она смотрела на него снизу вверх и не плакала.
— Руки, — сказал Бадма.
Она подняла руки.
Человек с бумагой стоял у двери, не заходя дальше порога, и смотрел на часы.
Девятнадцать минут.
ГЛАВА 2. ЛИСТ
Квартиру надо было освободить к июню.
Алдар приезжал по субботам. Дом был панельный, семьдесят четвёртого года, из тех, которые он умел читать с улицы, не заходя внутрь: по швам между блоками, по тому, как просела лоджия, по подъездному козырьку, который переделывали дважды и оба раза плохо. Он занимался такими домами по работе и знал про них больше, чем хотел бы знать про дом, где вырос.
В квартире было тихо. Не той тишиной, которая бывает ночью, а другой — дневной, когда за окном идут машины, где-то сверху сверлят стену, а внутри всё равно ничего не происходит. Холодильник он выключил ещё в марте. Батареи отключили в апреле, и с тех пор к вечеру становилось прохладно.
Он разбирал по системе, потому что так было проще. Три угла в комнате: выбросить, отдать, оставить. Угол «оставить» рос медленнее всех.
Посуда ушла в «отдать» почти вся. Одежда — вся. Книги он перебирал дольше, чем надо, потому что открывал их, а внутри были закладки — трамвайный билет, аптечный чек, обрывок газеты, — и каждый раз приходилось решать, что это: след или мусор. Он решил, что мусор, и всё равно складывал их в отдельную коробочку, а потом злился на себя за эту коробочку.
Мать умерла в конце марта. Всё, что можно было сделать быстро, он сделал за две недели, а потом квартира перестала поддаваться, и он начал приезжать по субботам.
* * *
Коробку он снял с антресоли в четвёртую субботу.