Страница 1 из 12
A Декабрь 1943 года. Двенадцатилетний Бадма живёт в калмыцком селе Ниицән, между степными буграми. Он знает запах полыни, голоса птиц над ильменем и дорогу на бугор, откуда виден весь его мир. Однажды ночью в дверь стучат. На сборы дают двадцать минут. Операция «Улусы» — так называлось выселение калмыцкого народа. За двое суток, 28–29 декабря 1943 года, из родных сёл вывезли 93 139 человек. Среди них — семья Бадмы. В товарном вагоне и в первые годы ссылки он один за другим теряет тех, кого любит. От прежней жизни остаются горсть родной земли, письма без адреса и обещание вернуться. Восемьдесят лет спустя его внук Алдар найдёт среди семейных бумаг одно имя — Джиргала — и нарисованную карандашом линию бугра. Чтобы понять, кого всю жизнь искал его дед, ему придётся вернуться туда, откуда когда-то увезли целый народ. Роман о депортации калмыков, памяти семьи и земле, у которой можно отнять людей, но невозможно отнять их имена. Ниицән — калмыцкое название села; в русской речи Ницан. Оксана Волкова ГЛАВА 1. НИИЦӘН ГЛАВА 2. ЛИСТ ГЛАВА 3. БУГОР ГЛАВА 4. КОЛОННА И СТАНЦИЯ ГЛАВА 5. ПОЧЕРК ГЛАВА 6. ПОГРУЗКА Конец ознакомительного фрагмента.
Оксана Волкова
НИИЦЭН
Посвящается моему отцу.
Он родился в селе Ниицән,
уехал оттуда,
но всю жизнь хотел вернуться.
ГЛАВА 1. НИИЦӘН
28 декабря 1943 года. Бадма проснулся от стука в дверь. Стучали не костяшками, а чем-то плоским и тяжёлым, ладонью или прикладом, и дерево отзывалось глухо, как отзывается мёрзлое. В комнате было темно и очень холодно — печь дотлела ещё до полуночи, и тот тонкий слой тепла, который держался у самого пола под кошмой, к утру ушёл совсем. Бадма лежал, натянув одеяло до глаз, и слушал, как отец в темноте нашаривает костыль, как костыль стукает о край лежанки, как мать говорит негромко и очень спокойно: «Сейчас», — и это её «сейчас» было обращено не к тем, кто стучал, а к отцу, чтобы он не торопился и не упал. Потом мать зажгла лампу, и стало видно, что стекло в окне заросло инеем изнутри, толстым и лохматым, и что от дыхания в комнате стоит пар. Дверь открылась. Холод вошёл сразу весь, целиком, как вода. Их было трое. Двое остались на пороге, а третий шагнул внутрь и остановился, не снимая шапки, и от его тулупа пахло улицей, ремнём и махоркой. В руке он держал сложенный вчетверо лист. Он развернул его, поднёс ближе к лампе и прочёл фамилию — не всю семью, а только фамилию, будто этого было достаточно, — и посмотрел поверх бумаги. — Собирайтесь. Мать стояла босая на глиняном полу, в наброшенном на плечи тулупе, и держалась рукой за спинку кровати. — Куда? Человек с бумагой посмотрел на часы. — Двадцать минут. Дальше всё двинулось разом. Отец сел, вытянул вперёд здоровую ногу и стал натягивать штанину; пустая была подвёрнута и заколота, и он поправил её привычным движением. Мать сдёрнула с гвоздя мешок. Очир проснулся сразу, как просыпаются подростки, — весь, целиком, — и уже стоял, и голова его почти доставала до балки, и он тёр ладонью красное со сна ухо. Мерген пришёл из сеней, где спал, и стал левой рукой застёгивать на Очире тулуп, потому что у Очира не попадали пальцы; пустой правый рукав был, как всегда, заправлен за пояс. Мерген делал это молча. Это и было странно: обычно он не молчал. Джиргала села на постели, держась за косичку, и посмотрела на всех сразу. Бадма стоял посреди комнаты со штанами в руках и не мог попасть ногой. Руки у него были чужие. Он смотрел на открытую дверь, в чёрный прямоугольник двора, где по краю крыши тянулась стреха, а под стрехой белело прошлогоднее ласточкино гнездо, забитое снегом. Ласточки улетели в конце августа. Гнездо было пустое с тех пор. И тогда Бадма вспомнил другой день.
* * *
Осенью в соседнем дворе, у Горяевых, играли свадьбу. День был тёплый, из тех, что случаются в конце сентября и которые потом невозможно отличить один от другого. Земля во дворе ещё не промёрзла, трава у плетня держалась зелёной, а от ильменя тянуло водой и тем сухим шорохом, какой бывает, когда ветер идёт по подсохшим верхушкам камыша. Солнце стояло низко и било прямо в лицо, и Бадма, выходя со двора, зажмурил левый глаз и так, вполглаза, увидел всю улицу до самого поворота, и людей, идущих к Горяевым, и дым, который шёл не вверх, а вбок. Идти было недалеко — три двора, — но в этот день дорога заняла много времени, потому что все шли одновременно и все останавливались. Бадма шёл первым, потому что Джиргала бежала впереди и её надо было держать в поле зрения. Мать шла позади, неся закрытое полотенцем блюдо на согнутой руке. Отец шёл последним, и по тому, как костыль его вминался в тёплую пыль, было слышно, где он находится, даже не оборачиваясь. У Манджиевых старик сидел на пороге и колотушкой отбивал косу — не потому, что коса была нужна сегодня, а потому, что он отбивал её каждую осень в это время, и звук был такой же обычный, как петух. Он поднял руку, отец поднял свою. Больше они ничего друг другу не сказали. Дальше по улице стояла корова, которую не увели на выпас, и смотрела на всех проходящих подряд, поворачивая голову. За ней, во дворе, кто-то громко звал через всё пространство: «Санджи-и!» — и было непонятно, нашёлся Санджи или нет. Женщина обогнала их, прижимая к себе что-то тёплое, завёрнутое, на ходу сказала матери три слова, и мать ответила ей одним, и обе засмеялись, а Бадма не понял, чему. Между двумя дворами открывался просвет, и в нём стояла вода. Ильмень был серый и гладкий, и над ним ходил ветер, потому что камыш у берега шевелился, а вода нет. Бадма посмотрел туда дольше, чем нужно, и Джиргала успела убежать за поворот.
* * *
Пахло сразу всем. Варёным мясом, тестом, кипящим жиром, дымом кизяка, коровами, пылью, сохнущей травой. Пахло так плотно, что Бадма чувствовал этот запах во рту. Во дворе у Горяевых поставили столы прямо на земле. Над двумя котлами стоял пар. Женщины ходили с мисками, и одна из них, проходя мимо, сунула Бадме в руку горячий борцок, а он даже не успел сказать спасибо, потому что она уже была у другого стола.