Страница 10 из 12
Дальше на разных листах было по-разному, и Алдар не вчитывался — он смотрел на строку целиком, как смотрят на кладку, не разбирая кирпичей. Где-то две строки. Где-то одна. На одном — четыре или пять, и последняя обрывалась на середине.
Он выложил их в ряд. Ряд дошёл почти до двери.
Потом он сел на пол и посмотрел на этот ряд, и первое, что он подумал, было не про имя.
Дед всю жизнь писал ему открытки по пять слов.
А здесь лежал целый ряд листов с одним именем.
* * *
Дед умер в две тысячи девятом, в Элисте, семидесяти восьми лет.
Алдару было двадцать пять, он приехал на третий день и пробыл четыре. Он помнил жару, помнил, что во дворе долго стояли люди, помнил, что мать всё делала сама, быстро, не оставляя ему ничего.
И он помнил деда живым — не одним куском, а множеством: как тот сидел, как поворачивался всем телом, если окликали сбоку, как держал стакан, обхватив его ладонью снизу, а не за стенки, как в детстве учил его насаживать червя и как смеялся, когда у Алдара не получалось.
Дом в Элисте он помнил лучше, чем московскую квартиру своего детства: две комнаты, крашеный пол, тяжёлые тёмные шкафы, вечно приоткрытая форточка, запах бумаги и лекарств, и жара, которая начиналась в мае и не кончалась.
На стенах висели часы, календарь и фотография матери в рамке — та, с выпускного.
Больше ничего.
Алдар сообразил это только сейчас, на кухне, спустя семнадцать лет: в доме деда не было ни одной старой фотографии. Ни родителей, ни родни, ни свадеб, ни группы людей у мазанки, ни того, что висит в любом доме, где есть прошлое. Он никогда этого не замечал, потому что нельзя заметить отсутствие того, чего никогда не видел.
Он попробовал представить лицо своей прабабки и понял, что представить нечего.
Один раз он его спрашивал.
Это было в шестом классе, к маю: задание — расспросить старших о войне и написать в тетрадь. Половина класса писала про прадедов, у кого была фотография в форме, у кого орден.
Алдар позвонил в Элисту. Междугородний, с домашнего, мать стояла рядом и следила, чтобы недолго.
— Дед, тебе задание. Ты воевал?
— Нет, — сказал дед. — Мал был.
— А сколько тебе было?
— Двенадцать.
Алдар записал: двенадцать.
— А что ты делал?
В трубке была пауза, но короткая, обычная, такая же, как в любом междугороднем, где всегда есть задержка.
— Учился, — сказал дед.
Алдар записал: учился. Потом подумал, что этого мало, и спросил, что ещё, и дед сказал, что зимой было холодно.
Записал: зимой было холодно.
А потом дед спросил, как у него с математикой, и Алдар стал жаловаться на математику, и дальше они говорили про математику, а в конце дед рассказал, как один раз зимой на ильмене провалился под лёд по пояс и как шёл домой, и штаны у него встали колом и звенели, и он не мог согнуть ноги, и шёл на прямых, и его увидели с дороги и хохотали всем селом.
Алдар смеялся в трубку. Мать показывала на часы.
За сочинение он получил четыре. Учительница написала: «Мало конкретики».
Он знал этого человека двадцать пять лет.
И он знал Ницан.
Дед рассказывал про Ницан всегда и охотно. Про ильмень: что вода там осенью делается тяжёлая и что это видно, а объяснить нельзя. Про лебедей, которые поднимаются с шумом, потому что тяжёлые, и вода под ними бьёт, как доской. Про то, что камыш и чакан — разные вещи, и что человек, который этого не знает, разговаривать про воду не должен. Про дерево, у которого осенью ягоды вяжут рот, и как надо есть, чтобы не свело: не сразу три. Про кукушку, которую слышно с дороги, если идти к воде утром.
Про то, как ловили рыбу, и как однажды из-за одной такой рыбы они повалились в траву и не могли встать от смеха.
* * *
Он попробовал вспомнить хотя бы один разговор про декабрь сорок третьего.
Ни одного не было.
Не было и уклонений: дед не менял тему, не мрачнел, не говорил «потом расскажу». Про Сибирь Алдар знал в общих чертах — как знают все, у кого в семье это было: что выселяли, что везли, что вернулись в пятьдесят седьмом. Эти сведения существовали у него всегда и неизвестно откуда, как существует знание о войне.
Но они были ничьи.
В них не было ни одного человека. Ни матери, ни отца, ни дороги, ни барака, ни имени.
Алдар всю жизнь думал, что просто не спрашивал. Теперь он сидел на кухне и понимал, что спрашивать было не о чем: в том, что рассказывал дед, не было дырки. Ницан был законченный, полный, живой и совершенно счастливый — с водой, лебедями, рыбой, кукушкой, деревом, у которого вяжет рот. Он существовал сам по себе, как существует хорошее место, и не требовал продолжения.
У него просто не было конца.
За двадцать пять лет Алдару ни разу не пришло в голову спросить, что стало с этим местом. Так не спрашивают, чем кончилось лето.
И ещё одно.
Дед никогда не ездил в Ницан.
Алдар стал вспоминать и не нашёл ни одного раза. Ездили в Астрахань — за чем-то, к кому-то, один раз на рынок; ездили в степь; ездили на кладбище к бабушке. В Ницан не ездили никогда, хотя это было близко, ближе, чем многое из того, куда ездили.
И никто никогда не предлагал.
* * *
Бумаги лежали на полу до вечера, и он несколько раз обходил их, как обходят объект.
Потом сделал то, что делал всегда, когда не понимал предмета: разложил по времени.
Слева, у стены, — то, чего не было на бумаге вовсе: Ницан. Вода, лебеди, камыш и чакан, дерево с терпкими ягодами, кукушка на дороге к воде, рыба, из-за которой повалились в траву, лёд, штаны, звенящие колом. Всё это существовало только в рассказах и не имело ни одной даты, потому что в рассказах дат не бывает: там всегда «летом», «однажды», «когда я был как ты».
Справа, у окна, — бумага. Справки, конверты, листы. Сорок с чем-то, пятидесятые, дальше, дальше.
И между ними ничего.
Он смотрел на это довольно долго и думал о нём как о разрезе.
На объекте так бывает: есть основание, есть поздняя кладка, и по всем признакам между ними должен быть слой — потому что здание не могло простоять пустым эти годы. А слоя нет. И тогда понимаешь: слой был. Просто ты пока не там копаешь.
Только здесь копать было негде.
Дед рассказывал ему Ницан двадцать пять лет и не рассказал, что с Ницаном стало.
Он подумал, кому можно позвонить.