Страница 2 из 57
— Приемлемо, — сказал он, и для Аделин это слово прозвучало как овация. — Оттенок устойчивый. Запах — без примесей тревоги или лени. Весьма возможно, вы сегодня не истратили всего отпущенного вам небесами дарования на одно лишь создание разрухи и беспорядка.
Он уже повернулся было на каблуках (кожаных, сбитых, но начищенных до масляного блеска), чтобы уйти, но задержался на пороге и бросил через плечо:
— Я отлучаюсь до утра. В библиотеку арканистов, к старым фолиантам. Не взрывайте дом. Не вызывайте сущностей, которым понадобится расписываться в договоре кровью. И главное — он кивнул на все еще дымящегося, но совершенно счастливого кота — смажьте этот механический срам. Салом, с примесью вороненого масла. Слышите, Аделин?
Дверь за ним закрылась мягко, но окончательно — так захлопывается створка старинного ларца с секретом. И сразу весь дом выдохнул, будто вздохнул с облегчением, и наступило то зыбкое, неверное царство одиночества, когда можно никуда не спешить и не бояться ледяного взгляда.
Клинг, получив свою законную порцию сала с мятой и вороненым маслом, успокоился, перестал дымиться и улегся на подоконнике прямо в лужицу жидкого, теплого сентябрьского солнца. Его шестеренки теперь пощелкивали тихо, умиротворенно, в лад слабому, едва слышному мурлыканью. Аделин же начала с утреннего ритуала, без которого дом, она знала, начинал хандрить: обошла все комнаты, поправила кружевные занавески, которые вечно норовят свернуться в трубочку, и шепотом, ласково, поблагодарила светлячков в медных фонарях — за ночную, кропотливую службу. Затем разогрела на плите вчерашний яблочный пирог — с рыхлым, маслянистым тестом и кисловатой начинкой — и уговорила злополучный чайник, все еще дувшегося, аккомпанировать ей бодрой песенкой о путнике и алмазной утренней росе.
Основную часть дня отняла инвентаризация. Мастер Хейн оставил список своей рукой: четкие, угловатые буквы на пожелтевшем, пахнущем кофе листе. Надо было перевешать лунные камни в прохладный, обитый бархатом ящик, взвесить корни мандрагоры — мерзкие, похожие на усохшие младенческие ладошки, они тихо и жалобно поскрипывали при прикосновении, будто ворчали на бесцеремонность, — а затем переписать все склянки в нижнем, самом темном шкафу лаборатории. Особое внимание — тем, что подозрительно серебрились изнутри, словно их облепила ночная плесень.
Работа была тихая, пахнущая старыми травами и воском, и оттого душевная. В этой звенящей полуденной тишине, которую нарушало лишь поскрипывание гусиного пера, жужжание Клинга (он теперь гонялся за мухой, отталкиваясь латунными лапами) да редкое глухое воркование голубей на карнизе, Аделин чувствовала себя не ученицей, а настоящей старой ключницей, хранительницей всех этих сокровищ и всех этих тайн. Она знала каждый сучок в столешнице, каждую трещинку в потолочной балке, каждую склянку, что никогда не открывалась по вторникам. Этот дом, со всеми его чудачествами, стал ей ближе родной крови.
К вечеру, когда солнце уже снизилось, и длинные тени от каминной решетки легли на половицы, Аделин позволила себе маленькую вольность. С самой дальней, припыленной полки она сняла потрепанный томик «Опытов зеленой алхимии для домашнего обихода» — книжку с оторванным корешком и пятнами от воска на страницах. И принялась за собственный, тайный проект: бальзам для потрескавшихся рук, который должен был пахнуть не химической мерзостью и серой, а яблоневым цветом и теплой, тягучей смолой — точь-в-точь как сад в детском приюте, где она бегала босиком по молодой, колкой траве.
Она грела воск на маленьком пламени стеариновой свечи, крошила смолу старым, удобным ножом, и весь дом будто притаился, слушая это личное, сокровенное действо. Даже задиристые книги в кабинете мастера перестали на время шелестеть страницами, а глобус звездного неба замер неподвижно, показывая сквозь пыльное стекло созвездие Девы — древний символ дома, урожая и тихой, женской работы.
В комнате пахло воском, яблоком и предстоящей долгой ночью — той самой, когда можно никого не ждать и работать в свое удовольствие. И Аделин улыбнулась, чувствуя, как под пальцами рождается что-то теплое, живое и совсем не магическое — настоящее.
***
Ночь за окном стояла плотная, маслянисто-черная и тихая, словно вата. Город Лирн спал глубоким, усталым сном; только редкие уличные фонари разгоняли тьму теплым, жидким светом, похожим на растопленный мед, — они мерно гудели, привлекая мелкую мошкару.
Аделин проснулась от крика. Крик был резкий, короткий — точно доской переломили пополам тишину. И сразу же — тишина снова, только еще более густая, почти осязаемая.
Сердце в груди у Аделин забилось где-то в горле — частыми, паническими толчками. Она не стала зажигать свет, нашарила ногами домашние тапки из свалявшегося войлока, накинула на плечи теплый, с вытертыми локтями, халат. Схватила подсвечник — тяжелую, латунную штуковину с оплывшими боками. И едва пальцы коснулись холодного металла, как свечка внутри зажглась сама — испуганно, рывком, дала жидкий, колеблющийся язычок.
Осторожно, стараясь не скрипеть половицами, Аделин спустилась вниз. Лестница, обычно ворчливая и капризная, на этот раз вела себя смирно, даже покладисто — будто и она испугалась.
Дверь в главную лабораторию была приоткрыта. Из щели сочился странный, неровный свет — сиреневый, с голубоватыми прожилками, такой цвет бывает у грозового неба перед самым сильным ударом. В лаборатории царила неестественная тишина. Даже трубы — медные, сварливые, обычно они бубнили что-то себе под нос, как старые торговки на базаре, — притихли, прислушиваясь, словно чуяли беду.
— Мастер? — позвала Аделин шепотом, почти одними губами. — Вы здесь? Все в порядке?
Ни звука в ответ. Только ее собственное дыхание — частое, рваное — да где-то далеко, за стеклянной крышей, шуршали ночные облака.
Она толкнула дверь.
Мастер Хейн лежал на спине, прямо посреди комнаты. На полу. Глаза его были открыты — широко, неподвижно, и смотрели в стеклянный потолок, за которым клубилась темнота. На лице не было ни боли, ни страха. Только глубокая, почти ошеломленная задумчивость — такая бывает у человека, который в самую последнюю секунду своей жизни вдруг увидел разгадку самой сложной загадки, ту самую, что мучила его годами.
Но не это было самым страшным.