Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 32

Здесь Бодлер больше похож, пожалуй, на педераста нежели на денди. А все дело в том, что дендизм, помимо прочего, есть способ защиты от других. С близкими людьми, которых он хорошо знает, Бодлер имеет возможность вести свою извращенную игру в Добро и Зло. Ему известно, в какой мере он может довериться их мнению, пококетничать, когда чувствуешь их пренебрежение, имея возможность в любой момент взвиться, словно птица, оставить у них в руках свой образ, а самому вновь стать воплощенной свободой, неподвластной ничьему мнению. Дело в том, что он изучил их принципы и обычаи. Он может ненавидеть их или бояться, но в любом случае с ними он чувствует себя в своей тарелке. Однако как быть с другими, с безликой толпой других? Кто они? С ними у него нет никакой близости. Они — могущественные судьи, но ему неведомы правила, которыми они руководствуются в своих суждениях. «Тирания человеческого лица» оказалась бы не столь чудовищной, не будь на каждом из этих лиц двух недремлющих глаз. Эти глаза повсюду, и в них таятся чужие сознания. Все эти сознания видят его, молча завладевают им и пожирают; он пребывает в недрах чужих душ, где его классифицировали, упаковали и наклеили сверху этикетку, а какую — он не знает. Вот, например, этот прохожий на улице, скользнувший по Бодлеру равнодушным взглядом, — ему, наверное, ничего не известно о знаменитой бодлеровской «непохожести», и он принимает его за обычного буржуа, подобного всем прочим. Поскольку же эта непохожесть, чтобы существовать объективно, нуждается в признании со стороны другого, то равнодушный прохожий разрушает ее уже одним своим взглядом. А другой человек, напротив, принимает Бодлера за чудовище, и как можно защититься от этого мнения, доказать, что ты ему неподвластен, если не знаешь, чем оно мотивировано? Вот это и есть настоящая проституция — принадлежать всем. Народная поговорка, по которой собаке позволительно лаять и на владыку, имеет ужасающие последствия как раз потому, что для собаки владык не существует. «В театре, на балу, — пишет Бодлер, — каждый услаждает себя всеми». А это означает, что Бодлером может насладиться любой шалопай. Под чужими взглядами он беззащитен и наг. Вот почему, в силу одного из тех противоречий, с которыми мы уже свыклись, Бодлер, будучи человеком толпы, боится ее больше всего на свете. В самом деле, удовольствие, которое доставляет ему зрелище большого стечения народа, — это услада для взгляда. Между тем каждый из нас может на собственном опыте убедиться, что человек, который смотрит сам, забывает о том, что на него тоже могут смотреть. Это рассасывание «я», о котором в данной связи говорит Бодлер, не имеет ничего общего с пантеистическим растворением: он не сливается с толпой. Вместе с тем, наблюдая за другими и полагая, что за ним самим никто не наблюдает, находясь лицом к лицу с подвижным и пестрым объектом, он становится воплощением сугубо созерцательной свободы. Для праздного гуляки зрелище уличной толпы хорошо тем, что обремененные делами, погруженные в свои заботы, поглощенные мыслями о работе прохожие не обращают на него ни малейшего внимания. Однако стоит одному из них поднять голову, как наблюдатель превращается в наблюдаемого, охотник — в дичь. Для Бодлера невыносимо чувствовать себя дичью. Войти в кафе, в общественное место — это для него пытка, потому что в подобных случаях все взгляды немедленно обращаются на вошедшего, и тот, ошеломленный, еще не привыкший к новому месту, не может защититься, посмотрев на тех, кто смотрит на него. Бодлером владеет маниакальное стремление всюду ходить в компании, и причина не только в «мании поэта и драматурга, которому постоянно нужна публика», как думает Асселино, но и главным образом в том, что он нуждается в знакомых глазах, в безопасном для него сознании, которое вобрало бы его в себя и тем самым защитило от чужих сознаний. Короче, Бодлер чудовищно робок; хорошо известны трудности, которые он испытывал при публичных выступлениях: читая вслух, он заикался, бормотал скороговоркой так, что его невозможно было понять, не мог оторвать взгляда от конспекта и выглядел невыносимо страдающим человеком. Дендизм для него — средство защиты от собственной робости. Его необыкновенная чистоплотность, опрятность в одежде проистекают из его неусыпной бдительности и нежелания быть хоть однажды захваченном врасплох: под чужими взглядами он хочет выглядеть непогрешимым. Эта физическая непогрешимость символизирует нравственную безупречность: подобно тому как мазохист позволяет унижать себя лишь по собственной указке, Бодлер желает подвергнуться суду лишь после того, как даст на это согласие, иными словами, примет необходимые предосторожности, чтобы избежать осуждения когда ему это понадобится. С другой стороны, однако, экстравагантность одежды и прически, привлекающая к нему чужие взгляды, является для него сознательным способом утвердить свою единственность. Он хочет удивить наблюдателя и тем привести его в замешательство. Агрессивность его одеяния едва ли не равна, поступку, а вызывающий вид — бесшабашному взгляду; насмешник, который на него смотрит, чувствует, что с помощью этой экстравагантности он сам уже предвосхищен и взят на прицел; он шокирован, и причина в том, что из складок одеяния смотрит на него пронзительная мысль, выкрикивающая: «А я знала, что ты будешь смеяться». Возмутившись, он становится уже не только наблюдателем, но и наблюдаемым. По крайней мере он огорошен именно так, как и было задумано; он попался в ловушку; его непредсказуемое, свободное сознание, которое могло распотрошить Бодлера до самых печенок, проникнуть во все его тайны и создать о нем весьма лукавые представления, как бы берут за руку и принимаются развлекать цветом одежды и покроем брюк. И пока это развлечение длится, беззащитная плоть настоящего Бодлера находится в безопасности. Мифомания нашего автора возникает в точности таким же образом: она призвана создать диковинный и скандальный образ Бодлера, против которого как раз и ополчаются все эти болтливые очевидцы. Педераст, осведомитель, пожиратель детей? — да что угодно! Однако пока сплетники будут терзать вымышленную фигуру, настоящий Бодлер пребудет в безопасности. Здесь обнаруживается двойственная природа самонаказания, ибо Бодлер испытывает глубокое чувство вины оттого, что он — денди. Прежде всего, нарочно навлекая на себя осуждение своими плутовскими проделками, он присваивает себе право с неуважением относиться к собственным судьям, отвергая даже самые обоснованные их приговоры. С другой стороны, однако, брань, которой его осыпают за экстравагантность, за преступления, которые он сам себе вменяет в вину, — эта брань ощущается им как наказание, которое он переживает всем существом, хотя и не взаправду. Он извлекает наслаждение из самой нереальности этого наказания, позволяющего ему в символической и безопасной форме удовлетворить стремление принести искупительную жертву и уменьшить чувство вины за совершенные грехи.

Общаясь с близкими, Бодлер обвиняет себя в реальных грехах, потому что умеет опровергать их упреки; когда же ему приходится сталкиваться с чужими людьми, чьи реакции ему неведомы, он обвиняет себя в несуществующих грехах, ибо знает, что неповинен в тех поступках, в которых его укоряют. Его одежда играет ту же роль для глаз, что и ложь для ушей; это, так сказать, громогласный, трубный грех, который окутывает его и делает невидимым. И, однако, тут же спешит склониться над собственным образом, созданным в сознании других, и этот образ его завораживает. Что ни говори, а этот извращенный и эксцентричный денди и есть он сам, Бодлер. Уже тот факт, что он ощущает множество обращенных на него взглядов, заставляет его солидаризироваться с собственными лживыми выдумками. Он видит, он узнает себя в глазах других и, погруженный в атмосферу ирреальности, наслаждается своим воображаемым портретом. Вот почему лекарство оказывается еще хуже, чем болезнь: Бодлер боится, что его увидят, и потому лезет всем на глаза. Удивляясь, что временами он слишком походит на женщину, многие пытаются увидеть в этом проявления гомосексуальности, которой на деле Бодлер никогда не обнаруживал. Следует, однако, заметить, что «женственность» — это не продукт пола, а продукт общественного положения. Важнейшей характеристикой женщины, причем женщины буржуазной, является ее глубокая зависимость от мнения. Живя в праздности, на чужом содержании, она утверждает себя тем, что нравится; собственно, для этого она и наряжается; одежда, румяна призваны отчасти афишировать, а отчасти, наоборот, скрывать ее тело. Если кому-либо из мужчин случится жить в подобных условиях, он с неизбежностью приобретет черты женственности. Бодлер — прекрасное тому подтверждение: он не зарабатывает себе на хлеб трудом, а это значит, что деньги, на которые он живет, не являются вознаграждением за какой-либо объективно оцениваемый социальный труд, но зависят главным образом от суждений, которые о нем складываются. Между тем его изначальный выбор самого себя как раз предполагает постоянное и повышенное внимание к чужому мнению. Он знает, что его видят, ощущает неотрывно направленные на него взгляды; он хочет нравиться и в то же время не нравиться; любой его жест рассчитан «на публику». Это задевает его гордость, но зато удовлетворяет мазохистские инстинкты. Когда он, разряженный, словно кукла, выходит из дому, это для него — целый церемониал: нужно то и дело поправлять костюм, нужно скакать через лужи, причем, поскольку все эти движения выглядят довольно смешно, следует позаботиться и о том, чтобы придать им некоторую элегантность; между тем чужой взгляд уже подстерегает его и вот-вот поглотит; и пока Бодлер совершает все это множество мелких и бессильных мановений, из которых складывается священный ритуал, он ощущает, как взгляд другого проникает в него и им овладевает. Однако пытаясь защититься и утвердиться, он делает это не за счет представительного и мужественного вида или внешних знаков своей социальной принадлежности, а за счет нарядов и элегантных манер: так как же он может не быть женщиной и священником одновременно, женщиной в роли священника? Не он ли лучше других — в себе самом — почувствовал эту связь священства и женственности, когда написал в «Фейерверках»: «О женственности церкви как истоке ее всемогущества»? Тем не менее женственный мужчина вовсе не обязательно гомосексуалист. Иногда Бодлер испытывает наслаждение, чувствуя себя пассивным объектом под чужими взглядами, хотя и пытается компенсировать эту пассивность композиционной продуманностью своих жестов и туалета; возможно, время от времени она преображалась в его грезах в другую пассивность — в пассивность собственного тела, ставшего объектом мужского желания; отсюда, скорее всего, и проистекают его постоянные и лицемерные самообвинения в педерастии. Однако даже если ему и случалось воображать, как кто-то берет его силой, то лишь для того, чтобы удовлетворить свою извращенность и тот мазохизм, природа которого нам уже известна. Дендистский миф Бодлера призван закамуфлировать вовсе не гомосексуальность, а эксгибиционизм.