Страница 22 из 43
Она заставила себя не жалеть дочку. Жалость — это отрава. Вместо этого она просто делала: кормила, поила, растирала, выносила на воздух. День за днём. Неделя за неделей.
Как-то Лиза, которой шёл уже третий год, подошла к маминому столу, дотянулась до колбы с фиолетовой жидкостью.
— Не трогай, — сказала Мария.
— Красивое, — ответила девочка и улыбнулась впервые за долгое время.
Мария замерла. В этой улыбке было что-то от неё самой. Упрямое и живое.
«Она будет жить», — подумала она.
В скором времени в Тобольске зашептались о тифе. Болели дети, болели взрослые. Свекровь, вернувшись с базара, сообщила: у Корнильевых заболел младший племянник. Выжил, но оглох на одно ухо.
Мария слушала свекровь и думала о своём. О том, как природа слепа и жестока, и как мало она ещё о ней знает.
Мария заварила можжевельник и уксус, протирала полы, двери, подоконники. Соседи крутили пальцем у виска, но тиф обошёл их дом стороной.
— Уксус, — сказала она мужу. — И можжевельник. Вот и весь рецепт спасения.
Весной 1824 года Мария завершила опыт, которым гордилась не меньше, чем светящимся стеклом.
Она получила стекло, устойчивое к перепадам температур.
Смесь кварцевого песка, полевого шпата и крошечной доли буры. Она плавила, остужала, нагревала снова. Тигли трескались, образцы лопались. Она меняла пропорции, добавляла глину, известь.
Наконец, после сорока неудач, маленькая пластинка выдержала испытание.
Мария нагрела её докрасна, потом бросила в ледяную воду. Стекло не треснуло.
— Готово, — сказала она мужу.
— Для чего это?
— Для Сибири. У нас морозы, потом оттепели. Обычное стекло не выдерживает. А это — выдержит. Из такого можно делать окна, которые не лопаются.
Иван Павлович долго рассматривал пластинку, потом покачал головой:
— Ты удивительная, Маша. У тебя руки золотые.
— Нет, — улыбнулась она. — Руки как руки. А вот голова — да.
В ноябре 1824 года пришла весть, которая облетела всю Россию.
В Петербурге случилось страшное наводнение. Нева вышла из берегов, вода поднялась на четыре метра, люди спасались на крышах, погибли сотни.
Иван Павлович читал газету вслух, голос дрожал:
— «Медный всадник устоял. Люди — нет. Многие утонули в собственных домах».
Мария перекрестилась.
— Боже, храни их.
— Ты же не особо веришь, — сказал муж.
— Верю. Когда страшно.
Она не могла спать всю ночь. Ей казалось, что где-то там, в столице, тонут дети. Она вставала, смотрела на своих. Все спят. Все живы. Все дышат.
«Это главное», — подумала она.
В декабре Мария перечитала свою тетрадь.
Семьдесят опытов, тридцать три рецепта, двадцать чертежей. Она уже не считала, сколько из них годится для продажи.
Она пролистала первые страницы, где цифры были меньше, а почерк небрежнее. Многое изменилось. Но желание записывать нет. Пока она пишет, её знания не умрут.
Важно было другое: знание росло. И дети росли. И она, Мария Корсакова, ещё не сломалась.
Она посмотрела на детей, которые играли на полу. Маша, Ольга, Катя, Аполлинария, Елизавета, Иван. Шестеро живых.
«Шестеро, — подумала она. — А было больше. Но эти остались. И это — главное».
Она взяла тетрадь и написала на последней странице:
«1824 год. Шестеро живых. Две печи. Одна во дворе, одна в моей голове. И много рецептов, которые когда-нибудь пригодятся тем, кто придёт после».
Она закрыла тетрадь.
«Мои дети тоже мои опыты, — подумала она. — Самые долгие. Самые важные. И если стекло можно разбить и переплавить, то детей — нет. Их можно только вырастить».
Она подошла к люльке, поправила одеяло Ивану. Рядом, на маленькой кроватке, спала Лиза. Мария прислушалась к её дыханию. Ровное, слабое, но живое.
«Не сломаюсь, — прошептала она. — Ни за себя, ни за них».