Страница 66 из 145
— Даже тишина. Всегда что-то гудело, ехало, стучало, пищало. Машины. Трубы. Телефоны. Лифты. Соседи за стеной. Люди за окном. Будто мир не умеет остановиться и просто быть.
Я попыталась вспомнить вечер в прежней квартире. Свет из окна дома, напротив. Гул дороги. Холодный экран телефона. Шум воды в трубах. Тишина, которая никогда не была тишиной, потому что в ней всё равно оставалось ожидание: сейчас придёт сообщение, сейчас повернётся ключ, сейчас где-то хлопнет дверь, сейчас кто-то скажет фразу, после которой внутри снова станет тесно.
— А здесь умеет? — спросил Рагнар.
Я посмотрела на окно, на снег и на тёмные силуэты деревьев где-то далеко за двором.
— Здесь… да. Но из-за этого иногда страшнее.
— Почему?
Я не сразу ответила. Потому что ответ оказался слишком честным.
— Потому что в тишине слышно себя.
Рагнар поднял взгляд и ничего не сказал. Просто дал этим словам остаться между нами. За это я тоже была ему благодарна. Другой мог бы начать утешать. Сказать, что себя не надо бояться. Что прошлое осталось там. Что теперь всё иначе. Рагнар не стал забирать у моих слов тяжесть. Он позволил им быть правдой.
Потом я вдруг заметила, как он трёт пальцами переносицу, пытаясь прогнать усталость. Движение было коротким, почти скрытым. Но я уже достаточно долго жила в его доме, чтобы видеть, когда он устал больше обычного. Плечи у него опускались чуть ниже. Молчание становилось суше. Пальцы чаще замирали над травами, будто мысль уходила дальше, чем нужно.
— Ты опять не спал нормально, — сказала я.
Он тихо фыркнул.
— Тебе кто-то сказал?
— У тебя лицо человека, который разговаривал с травами до рассвета.
— Травы, между прочим, редко спорят.
— Значит, дело не в них.
Рагнар усмехнулся такой усталой, но настоящей усмешкой.
— Ты слишком быстро научилась меня читать.
— Это плохо?
— Не знаю пока.
Я опустила глаза на его крупные и сильные руки. В мелких царапинах, следах сушёных соков, со сбитыми костяшками — не потому, что дрался, а потому, что работал всем телом, не замечая, как оно устаёт. Эти руки держали чужую боль каждый день. Промывали раны, растирали травы, вправляли суставы, перевязывали, останавливали кровь, отмеряли капли, ставили чашки рядом с теми, кто не мог попросить сам.
Я раньше боялась мужских рук почти всегда. Даже спокойных и пустых. Потому что руки могли стать всем: стеной, захватом, толчком, требованием.
Но руки Рагнара уже много раз оставались там, где он их остановил. Протягивали кружку, не касаясь. Держали повязку, не задерживаясь на коже дольше необходимого. Опирались о стол, когда разговор становился слишком личным, будто он сам выбирал для них безопасное место.
Не подумав, я протянула руку и коснулась его запястья, коротко и осторожно. Прикосновение было не как женщина к мужчине и не как пациент к лекарю. Просто как человек, увидевший усталость другого.
Рагнар замер. Не стал отдергивать свою руку или перехватывать мою ладонь сильнее. Он даже не накрыл её своей. Просто позволил этому касанию быть. И от этого у меня перехватило дыхание. Потому что оказалось: иногда самое трудное — не когда тебя хватают. А когда тебе позволяют самой решить, сколько длится прикосновение.
Его кожа была тёплой. Под пальцами чувствовался пульс — ровный, живой, чуть более быстрый, чем мне ожидалось. Я вдруг поняла, что Рагнар тоже не полностью спокоен. Он просто умеет держать себя так, чтобы это не становилось моей задачей.
— С тобой тихо, — сказала я почти шёпотом.
Он смотрел на мои пальцы, лежащие на его коже.
— Хорошо.
— И я не боюсь, что ты захочешь от этого больше.
На секунду он прикрыл глаза, как человек, который услышал что-то очень важное и очень тяжёлое.
Потом открыл снова.
— Потому что я не захочу больше без твоей готовности.
Это было сказано так просто, будто он говорил не о чувствах, не о близости, не о границах, а о том, как правильно сушить травы. И именно поэтому стало почти невыносимо. Потому что в его спокойствии было больше уважения, чем я когда-либо получала от мужчины в моменты куда менее интимные.
Я убрала руку слишком быстро. Пальцам сразу стало холоднее.
— Мне кажется, — призналась я, глядя куда угодно, только не на него, — что если я позволю себе что-то хорошее, это сразу отнимут.
Рагнар долго молчал. Не потому, что не знал, что сказать. Скорее потому, что выбирал слова так же осторожно, как выбирал траву для больного сердца.
— Это не мир так устроен, — сказал он наконец. — Это боль тебя так научила.
— Какая разница?
— Большая. Мир не всегда справедлив, да. Но боль умеет врать убедительнее.
Я усмехнулась без радости.
— Ты всегда говоришь так, будто всё можно пережить.
— Нет, — мягко сказал он. — Я говорю так, будто переживать можно не в одиночку.
Я посмотрела на него. И в какой-то момент слишком ясно поняла, что хочу, чтобы этот мужчина остался в моей жизни дольше, чем просто как спасение, лекарь или тихий вечер. Не вместо кого-то и не как лекарство на все раны для чудесного исцеления.
Просто остался.
Чтобы утром снова услышать его шаги у печи. Чтобы вечером сидеть напротив и разбирать корни. Чтобы он бурчал на Ханнера, спорил с травами, ставил передо мной кружку, не заставляя пить. Чтобы в доме было это тихое пространство, где не нужно доказывать, что моя боль настоящая.
И я испугалась этого. Очень сильно испугалась. Потому что всё дорогое в моей жизни всегда было слишком хрупким. Если привязаться, то обязательно потеряешь. Если довериться, то останешься без кожи. Если назвать что-то хорошим, то судьба услышит и заберёт это у меня.
— Я не знаю, что с этим делать, — призналась я.
Рагнар не стал спрашивать «с чем именно». Возможно он всё понял. А может быть, решил, что заставлять меня произносить вслух пока не надо, потому что еще слишком рано.
Просто ответил:
— Пока ничего. Просто не убегай.
В этом было столько терпения, что у меня защипало глаза сильнее, чем от любого признания или напора. Это не было одним из давящих выражений - «не выбирай за меня», «не решай прямо сейчас» или «скажи мне, что чувствуешь».
Просто не убегай.
Иногда для меня это уже было почти невозможным подвигом – не убегать. И, вероятно, Рагнар знал об этом и поэтому не просил большего.