Страница 4 из 56
— Это значит, что тебе нужно жить дальше, — жёстко говорит она. — Выживать. А там — увидишь. Судьба — она хитрая штука.
— За что?! За что мне это?! Я ничего плохого не сделала! ПОЧЕМУ?!
Моё сознание накрывает истерикой. Горло сдавливает свинцовым кольцом, а из груди рвётся болезненный рёв.
Старуха молчит. Просто стоит рядом и смотрит. Потом подходит и кладёт сухую, морщинистую ладонь мне на голову.
— Тш-ш-ш, — шепчет она. — Тш-ш-ш, касатка.
И вдруг я чувствую странное тепло. Оно разливается от её руки по всему телу, успокаивая, притупляя боль, словно анестетик. Крик невольно застревает в горле, слёзы всё ещё текут, но уже не так отчаянно. Я просто сижу на коленях и мелко дрожу.
— Душа моей дочери покинула тело ещё там, в океане, — говорит старуха, и её голос звучит глухо, словно доносится из глубокого колодца. — Я видела это — она ушла в межмирье, истаяла, как туман. А ты... ты вошла в пустую оболочку и заставила сердце биться снова. Поэтому ты здесь. Поэтому ты жива.
Я поднимаю на неё глаза. Дочь. Это тело принадлежало её дочери.
— Простите... — шепчу я.
— Не за что прощать, — она качает головой. — Она ушла. Ты пришла. Теперь ты — это ты.
— Пойдём, — говорит старуха после долгой паузы. — Здесь нельзя оставаться. Пойдём ко мне.
Она помогает мне подняться. Я еле переставляю ноги, будто безвольная кукла. Мы идём в лес, по узкой тропинке, мимо корявых деревьев, которые ветками больно цепляются за мою кожу — я машинально отмахиваюсь и даже не замечаю дороги. В голове — туман.
Хижина появляется внезапно. Маленькая, старая, покосившаяся. Мы заходим. Внутри пахнет травами и теплом. Старуха молча укладывает меня на деревянную лежанку, укрывает шерстяным одеялом. Я подчиняюсь, ничего не чувствуя внутри себя.
— Выпей, — она подносит к моим губам глиняную кружку с мутной жидкостью.
— Что это?
— Пей. Легче станет.
Я послушно глотаю. Отравит? Плевать! Тёплая жидкость обжигает горло, оставляет горьковато-травяное послевкусие.
И тут из меня, наконец, вырывается всё. Не крик — глухой, утробный вой, который я душила в себе с того самого момента, как открыла глаза на берегу. Я вою, уткнувшись лицом в колючее одеяло, пахнущее дымом и травами. Вою по Роберту, который, возможно, уже мёртв. По маме, которую похоронила десять лет назад. По себе — той, рыжей, нескладной, но живой. Настоящей. Я оплакиваю Марьяну Лебедеву, потому что больше никто этого не сделает.
Ведующая не мешает. Просто сидит рядом, положив сухую ладонь мне на голову, и ждёт. И в этом молчании больше сострадания, чем в любых словах.
Веки тяжелеют. Я ещё пытаюсь что-то сказать, спросить, но сон наваливается камнем и утягивает в темноту.