Страница 29 из 269
Но вдруг она единственно своим, неповторимым движением головы отбрасывает волосы за спину, и я уже
знаю,
знаю, что это Инна! И теперь я просто жду, я стою и жду нашей встречи. Наконец, ее взгляд, проходя по лицам толпы, прошел и по мне, миновал меня, миновал и вернулся. Не испуг, не изумление, а просто взгляд. Но я физически почувствовал, как этот взгляд вобрал меня всего, опознал и тут же, одним ее внутренним толчком бросил ее ко мне через весь этот табор и круговорот людей:
— Ты?
Она целовала меня так, что разом стало тихо вокруг нас, и по нашим объятиям все увидели и поняли, конечно, что было между нами шесть лет назад.
Эта же тишина привела нас в себя. Я, отстраняясь, медленно провел рукой по ее щеке, а она показала мне на крупного, под два метра ростом, еврея, удивленно наблюдавшего за нами из-за стола, за которым он заполнял анкеты для заказа израильских вызовов своим советским родственникам.
— Познакомьтесь, — сказала она, — это мой муж. А это моя дочь, ей три года. Юля, не дергай меня…
При этом ее глаза, голубые, как лед, глаза, в которых было всегда написано все, что она думает, добавили мне в упор: «Идиот, это мог быть твой ребенок!..»
Когда, наконец, подошла моя очередь, и я открыл дверь в комнату «Сохнута», меня ждало новое потрясение. «Этот, такой симпатичный, в свитерочке» оказался Гариком К., другом моей бакинской юности. Конечно, мы не бросились друг к другу в объятия, как это было только что в коридоре с Инной. Но посреди венской зимы палящее апшеронское солнце вдруг вспыхнуло перед нами обоими, и мы оба увидели себя, двадцатилетних, в тесных шлакобетонных комнатках редакции «Социалистический Сумгаит», где вчетвером — он, я, Рафаил Шик и Олег Зейналов — должны были ежедневно писать всю газету, все ее четыре страницы — по полосе на брата. «Старик, дай первую фразу! Любую!», «А давайте на спор: кто больше воткнет слово ''Петя'' на свою полосу!» — эти и подобные этим забавы подстегивали нашу работу, превращали ее в игру. Впрочем, не для Гарика. Хотя Гарик был ненамного старше меня — ну, на год или на полтора — но он всегда был взрослее, напористей и жестче: и пером, и словом, и с девушками. А я учился у него всему этому, но, как плохой ученик, усвоил, я думаю, только первое…
А потом жизнь развела нас — я уехал в Москву, во ВГИК, а Гарик женился, остался в Баку, в редакции газеты «Бакинский рабочий». И вот, семнадцать лет спустя — Вена, «Сохнут», он по ту сторону стола, а я по эту. Он — израильтянин, сотрудник радиостанции «Голос Израиля», а я — «прямик», «нешира», «отсохшая ветка».
— Старик! — восклицает он своим высоким напористым голосом. — Я понимаю — твоя сестра, я понимаю — другие! Но почему
ты
эмигрировал? Неужели ты не знаешь, что здесь ты уже никогда не будешь ни сценаристом, ни даже журналистом?!
— Гарик, ты когда уехал?
— Пять лет назад. А что?
— Как быстро ты все забыл! Неужели и я забуду?
— Что ты имеешь в виду?
— Старик, я увез оттуда не журналиста и не сценариста. Мне кажется, я увез оттуда в себе последние остатки человека, не проданные советской власти. А кем я тут стану, посмотрим. Скажи, в Израиле есть кинематограф?
— Нет.
— Значит, мне там нечего делать.
— Почему? Ты можешь родить сынов, они будут воевать за Израиль.
— Спасибо, это я могу сделать и в Голливуде.
— Ты думаешь, тебя там ждут?
— Гарик, а в «Соц. Сумгаите» нас ждали? А в «Бак. рабочем» нас ждали?
Он посмотрел на меня горестным взглядом отца, пытавшегося удержать сына от похода в бордель, и выписал мне открепление от Израиля. Я встал.
— Сядь! — сказал он. — Расскажи о твоей сестре. Почему она едет в Израиль?
Я рассказал о своей сестре-пианистке и ее дочке-вундеркинде, которых уже ждут в Иерусалимской консерватории. Говоря это, я слышал, как там, за тонкой фанерной дверью, гудела в коридоре еврейская толпа и плакал чей-то ребенок, может быть, даже Ирины.
— Ты можешь не беспокоиться о сестре, — сказал Гарик. — У нас они будут в порядке.
— Но вчера арабы обстреляли ваше посольство.
— Твои не в посольстве, они за городом, в замке Эбенсдорф. Не бойся, там такая охрана! — и Гарик закурил.
Я взял со стола бумажку-открепление от Израиля и стал опять подниматься.
— Подожди, покурим… — он протянул мне сигареты. — Ты хочешь кофе?
Да, ему явно не хотелось отпускать меня — что-то, какая-то юношеская нить еще связывала нас, и оба мы понимали в эту минуту, что стоит мне выйти из его кабинета, как она порвется — теперь уже навсегда.
Я неуверенно замялся и кивнул на дверь, за которой уже клокотала толпа «прямиков»:
— Там люди…
И вдруг Гарик взорвался:
— Люди?! Это не люди! Можешь их не жалеть! Эти свиньи едут в Штаты за жирной похлебкой, так пусть они стоят и ждут! Я их всех приму и всех отпущу, но это только начало их мучений, пусть привыкают! Они знают, на что идут!
В его голосе зазвенело ожесточение максималиста, знакомое мне в нем еще по Сумгаиту, но, кажется, теперь это было уже не только его ожесточение, но и ожесточение всего Израиля по отношению к нам — «прямикам». Вместо того, чтобы выйти замуж за небогатого, но молодого, трудолюбивого и гордого парня по имени Израиль, мы, как последние шлюхи, катим к богатым американцам, канадцам и австралийцам…
Но я пожал плечами:
— Люди хотят жить, это не преступление.
— Да? — снова взвился Гарик. — А ты знаешь, что мне сказал один? Вот здесь, в этой комнате, на твоем месте — знаешь, что он мне сказал? Он сказал мне прямо в лицо: «Иди ты на х… со своим Израилем! Ты хочешь подыхать за Израиль — иди, воюй и подыхай! А я не хочу!» Вот так и сказал! Еврей еврею! А ты хочешь, чтобы я их жалел! Почему я должен их жалеть, если мои дети в Израиле, а эти везут своих детей мимо?!
Я смотрел в его горячие темные глаза. «Если мои дети в Израиле, то почему эти везут своих детей мимо?» — что-то, как двойное дно, было в этой фразе такое, что подняло меня со стула:
— Спасибо, Гарик. Зай гизунт
[3]
[Всего хорошего (идиш)]
.
* * *