Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 269

Второй раз мы пересеклись в австрийском посольстве, где в числе других «счастливцев», получивших разрешение на выезд из СССР, оформляли свои въездные австрийские визы.

Но если там, в Москве, стояние в общей очереди еще не повод для знакомства, то здесь, в Вене, когда мы увидели друг друга в крохотном отельчике «Франценгоф», куда, косясь на мой фотоаппарат, переправила меня мадам Битина, мы бросились друг к другу как родные.

И вот мы уже сидим в моем номере-клетушке, варим куриный суп на крохотной лабораторной электроплитке, прошедшей со мной все киноэкспедиции от Ямала до Братска, а потом, как два бойца в одном окопе, едим этот суп по очереди — единственной ложкой и прямо из кастрюльки.

И я вижу, каким усилием воли Карен старается унять голодное дрожание руки и каким вожделенным взглядом он смотрит на копченую московскую колбасу, которую я режу перочинным ножом. Он замечает мое изумление и признается:

— Я это… я ем первый раз за неделю…

— Почему? Тебя обокрали?

— Нет, что ты!

— Тебе не дают пособие?

— Дают, но не у вас, не в еврейском ХИАСе. Я ведь уехал по фиктивному браку, а в Вене мы разошлись, она рванула в Израиль. Но меня приняли в IRC, это христианский фонд, и там пособие даже больше, чем ваше…

— Так в чем же дело?

Он посмотрел на колбасу, потом на хлеб, потом не удержался, сделал себе бутерброд, жадно надкусил и сказал:

— Ладно, тебе можно довериться. Я не имею права тратить ни шиллинга, я должен выручить свою виолончель.

— Подожди, ты же вывез виолончель, я видел ее в твоем номере.

— Да ты что! Это разве виолончель? Это советская кастрюля! Я, конечно, не Ростропович, но в Армении я довольно известный виолончелист, выступал с сольными концертами, и виолончель у меня итальянская, прошлого века, пять лет назад я отдал за нее сорок тысяч долларов! Но кто же мне разрешит вывезти ее из СССР?! Я и пробовать не стал, купил эту кастрюлю. А свою отдал приятелю из Московского симфонического оркестра, у них скоро гастроли в ФРГ, в Гамбурге, и мне нужно найти тут музыканта, который отвезет туда эту кастрюлю и подменит на мою.

— То есть, как?

— Ну, как! Очень просто, — Карен сделал себе второй бутерброд. — Можно?

Я кивнул.

— Он приедет к концу их гастролей… — Карен надкусил второй бутерброд, прожевал его, запил супом и продолжил: — Поселится в гостинице, где будут жить советские музыканты, и после последнего концерта мой друг отдаст ему мою виолончель, а возьмет эту кастрюлю и поедет домой. Раньше этого сделать нельзя — все услышат, что он играет на другой виолончели.

— Ни хрена себе! Ты серьезно?

— За это я в Москве отдал своему другу тыщу рублей!

— А где ты найдешь австрийца, который ради тебя попрется в Гамбург?

— Не ради меня, а за деньги, которые я тут коплю. Пойми, кому я тут на фиг нужен без хорошего инструмента? Это тебе всё равно, на какой машинке печатать. Но если ты дашь мою кастрюлю даже Ростроповичу, то и его никто слушать не будет… — Карен доел суп, колбасу и весь мой хлеб, блаженно откинулся на стуле и опять посмотрел на часы. — Ладно! — произнес он, расслабившись. — Скажу тебе больше: я уже нашел таких музыкантов. Правда, мы еще окончательно не договорились, они приедут за мной через двадцать минут. Ты хочешь послушать настоящий джаз?

Конечно, меня больше интересовал не джаз, а те рисковые музыканты, которые поедут в Гамбург за его виолончелью. И через двадцать минут мы с Кареном спустились вниз, в вестибюльчик нашего отеля. Там трехлетняя Анжела и пятилетняя Римма, дети еврейского «левши» Гриши, который припаял на спичках рычажок буквы «Ф» в моей пишмашинке, выломанный таможенниками в Шереметьево, приручали нашего вальяжного портье Ганса. Обе эти фрейлины уже хозяйски расположились в его конторке, Римма проводила инвентаризацию ключей, а Анжела, сидя у Ганса на коленях, пела ему с кокетливым придыханием:

— Гуд монинг ту-у ю-у-у-у!..

Ганс растроганно шмыгал носом и пробовал подыгрывать ей на расческе вместо губной гармошки, а она пальчиками ерошила его усы, и они оба были очень довольны.

— Только ради этой сцены стоило эмигрировать, — сказал я Карену и спросил у Анжелы: — Как зовут этого дядю?

— Его зовут дядя Портье.

— Нет, его зовут дядя Ганс.

— Дядя Портье! — сказала она уверенно и снова дернула его за усы.

Через час (за который Карен, нервничая, похудел на вес всего того, что он у меня съел) у дверей нашего отельчика остановился обшарпанный двухдверный «рено». За рулем этого автомобильного гнома сидела худая, как жердь, девица в сером вязаном жилете без рукавов, с узким носатым лицом и бесцветными волосами, а рядом с ней был высокий, гладко зачесанный, с кисточкой на затылке, голубоглазый очкарик. Он вышел из машины, пожал нам руки, коротко представился: «Franz Koglma

— German? French? English?

— English.

— Fine. My name is Ingrid.

Очкарик, который назвался Францем, оказался очень дружелюбным, но молчаливым, зато Ингрид кипела энергией за двоих, гнала свою машину по узким венским улочкам, как угорелая, и при этом, поминутно оглядываясь через плечо и вдребадан ругая капитализм как самое жуткое явление в человеческой истории, тут же затеяла со мной дискуссию о коммунизме, изумляясь, почему мы уехали from that great country, из такой замечательной страны. А когда я, обозлившись, стал на своем «божественном» английском рассказывать ей о простых деталях нашего советского быта: паспортный режим, талоны на сахар и сосиски, очереди за молоком и обувью — она, отрывая руки от руля, хваталась за голову, кричала в полный голос: «Oh, it’s impossible!.. It’s horrible!.. I can’t believe it! It’s like a fascism!»

[2]

[Ой, это немыслимо! Это ужасно! Я не могу поверить! Это как при фашистах! (англ.)]

и переводила мой рассказ Францу на немецкий.