Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 269

Увидев мой фотоаппарат, Леня насторожился, выделил меня из толпы, пригласил за стойку, представил портье господину Рубинчику и увел нас в каморку администраторов пить кофе. Я с радостью отдал ему единственную бутылку водки и тут же, за первой чашкой кофе открыто и азартно изложил замысел своего заветного фильма.

— Я буду делать об этом кино! — сказал я, ощущая себя разом и бывшим, как в юности, тележурналистом, и режиссером своего будущего голливудского блокбастера. Позабыв о том, что я сам эмигрант, я горячечно возглашал:

— Я сделаю фильм о советских таможнях, о венском аэропорте, об израильской проверке наших чемоданов, о своей сестре и об этом вашем бардаке в «Цум Тюркене»! Я столько слышал по «Голосу Америки» о миллионных пожертвованиях американских евреев на нашу эмиграцию — и что? Наши дети должны в первый же день эмиграции голодными ползать по грязным полам австрийских борделей?

— А что с вашей сестрой? — осторожно спросил портье. Сорокалетний, черноволосый, хорошо одетый, в России сказали бы «фирменный» или «интеллигентный», у нас там этим словом выделяют любое не испитое лицо — он производил приятное впечатление, и я в двух словах рассказал ему о прощании с сестрой в венском аэропорту. Он усмехнулся:

— О, вы послушайте мою историю! Я тоже из Москвы, журналист-очеркист, моя фамилия Рубин. Точнее, Рубинчик, а Рубин это псевдоним — может быть, вы меня читали в газетах. Но сейчас это неважно. Я приехал в Вену с женой, двумя детьми и, между прочим, с замыслом, близким к вашему: я хотел писать книгу «Еврейская дорога». На аэродроме нас встречал тот же Вильчицки, он сказал те же слова: «Господа, поздравляю с прибытием на свободный Запад! Кто едет в Израиль?» — «Мы!» — сказала вдруг моя жена. «Как? — изумился я. — Ты что?! Мы едем в Америку!» — «Мы едем в Израиль», — сказала она и протянула Вильчицкому нашу общую визу. Я закричал: «Ты с ума сошла! С чего ты взяла? Мы едем в Америку! Господин, отдайте наши документы, мы едем в США!» — «Ты можешь ехать куда хочешь, — сказала жена, — а я с детьми еду в Израиль. И если ты любишь детей, ты поедешь с нами». И она уехала с этим Вильчицким в их израильский загородный лагерь Эбендорф — туда, куда он увез и вашу сестру. Я пробовал пробиться к ним, я звонил туда каждые полчаса — ведь у нас с женой никогда и разговора не было об Израиле! Но уже на следующий день ее и детей они первым же рейсом отправили в Тель-Авив. А я остался тут — без вещей, без денег, без документов. Слава Богу, Битина взяла меня на работу. Конечно, она платит мне гроши, но это неважно, она меня спасла. И я люблю свою жену, старик! Я люблю жену и детей, и я стал звонить им и писать в Тель-Авив, в этот ульпан, где их поселили, и, похоже, уговорил ее вернуться. Она согласилась, я выслал ей всё, что заработал — 600 долларов, чтобы она могла купить билеты. Но в день, когда она пошла за билетами на самолет, «Сохнут» дал ей трехкомнатную квартиру. Понимаешь, я ничего не могу сказать — тут Израиль сработал блестяще. Никто там не получает квартиру раньше, чем через полгода, некоторые и по году ждут. Ты еще увидишь это по своей сестре. А моим дали квартиру через полтора месяца, и теперь она пишет, что счастлива, устроена, и я должен приехать к ним. Выпьем, старик!

Мы выпили. Уже не кофе, а простую — нет, извините, не простую, а экспортную — русскую водку.

— Ты можешь мне дать телефон Эбенсдорфа? — спросил я Рубина-Рубинчика.

— Ты им не дозвонишься.

— Я попробую.

— Пожалуйста, — он сам великодушно набрал телефонный номер и протянул мне трубку.

— Шолом! — услышал я в этой трубке.

— Шолом, — произнес я, представился по-английски и сказал, что хочу поговорить с сестрой.

— Они на завтраке, — сообщили мне после паузы, и я, успокоившись, положил трубку.

— Вот видишь, — усмехнулся Рубинчик. — И так будет всегда: она будет на завтраке, на обеде, на ужине, на лекции — до отъезда…

Тут распахнулась дверь, влетел Леня-администратор:

— Хозяйка приехала!

Появление мадам Битины было подобно сигналу «Воздушная тревога!» с той только разницей, что все не ложатся, а сгибаются. Битина — коренастая, неряшливо одетая пятидесятилетняя и коротко стриженная крашеная блондинка с крепким широким лицом, накладными ресницами и густо зашпаклеванными щеками, словно карикатурная кукла из театра Образцова, — быстро прошла за стойку портье, отперла ключиком свой личный телефон и тут же принялась названивать куда-то сразу по двум аппаратам, накручивая их диски шариковой авторучкой. Вокруг нее завихрились, забегали и засуетились служащие — Леня, Рубинчик, еще кто-то, а она, отдавая команды кого куда поселить, договаривалась по телефону о местах в других пансионах и отелях, о стирке простыней, о транспорте…. Точная, с острым и цепким взглядом, шумная, где нужно, и мягкая, где пожелает, она восседала за стойкой администратора, как одесская бандерша времен Бени Крика. А в кино ее могла бы замечательно сыграть Симона Синьоре, если ей наспех покрасить волосы пергидролем…

Я стоял поодаль, наблюдал. Было интересно следить за ней, за ее одновременными разговорами по телефону, со служащими и с осаждавшими стойку эмигрантами. Что-то актерское сквозило в ее манерах, но актерское не на публику, а для себя самой. И я понял, что ей нравилось то, что она делает и как она это делает — с таким смаком Род Стайгер играл Муссолини, а Броневой — Мюллера…

…Именно в эти, как потом выяснилось, минуты арабские террористы, выстрелив ракетой по воротам израильского посольства в центре Вены, бросили в него еще несколько ручных гранат и умчались в минивэне. А за городом, в замке Эбендорф моя сестра и ее дочка во все глаза смотрели на еврейские ритуальные танцы, которые устроили в холле прибывшие из Бухары молодые хасиды…

* * *

Эмиграция, как война, легко сближает даже совершенно разных и еще недавно совсем незнакомых людей. А с Кареном Гаспаряном нас в январе 1979-го впервые свела очередь в Новодевичьем монастыре. Там по четвергам и вторникам комиссия Министерства культуры определяла, какие предметы искусства можно вывезти из СССР, а какие нет. В этой очереди, состоявшей, в основном, из художников, испрашивавших разрешение на вывоз своих картин, я стоял с крошечной скрипкой-четвертушкой моей семилетней племянницы Аси, а Карен, толстый молодой армянин, с огромной бочкообразной виолончелью. И по этой полноте виолончели и ее хозяина, по его яркому галстуку, характерной армянской внешности и особому нервному беспокойству, выделявшему его даже в толпе нервных евреев, я еще тогда легко заметил его и запомнил.