Страница 23 из 55
— Размер частиц. Я три года пытался менять субстрат. Температуру. Пропорции. А ты — размер частиц. — Он покрутил головой. — Где ты этому научился?
— В другом месте.
Кастус не спросил, в каком. Он спросил другое:
— Формулы — твои. Риск — общий. Доля — тоже общая?
Артём посмотрел на Тамиру. Она стояла у двери и не вмешивалась. Лицо — нейтральное. Решай сам.
— Долю обсудим, — сказал Артём. — Покажи, что умеешь.
Кастус снял куртку — латаную, в пятнах, — повесил на гвоздь и подошёл к стеллажу. Взял склянку с «ивовым цветом», открыл, понюхал. Поставил обратно. Взял «белое дыхание». Понюхал. Потрогал кончиком языка. Поставил. Третью — «масло земли». Перелил каплю на ладонь, растёр.
— Субстрат — второй перегонки, — сказал он. — Третья даст чище, но дольше. Для обезболивающего — хватит второй.
Ефрем, стоявший у лестницы, хмыкнул. Кастус был прав — вторая перегонка достаточна для обезболивающего. Ефрем сам использовал тройную из перфекционизма, не из необходимости.
— Годится, — сказал Ефрем. — Руки правильные.
Кастус посмотрел на старика. На бороду, на пятна, на фартук. На трубку в пальцах.
— Вы — Ефрем. Бывший Орден. — Не спрашивал. — Я слышал. Вас выгнали за то, что вы хотели сделать зелья дешевле.
— Семнадцать прошений, — подтвердил Ефрем.
— Я — ноль прошений. Я не просил. Я просто варил. — Кастус чуть улыбнулся. — Сиротский дом не учит просить. Учит делать.
Его наняли в тот же день. Доля — четверть от обезболивающего, в обмен на рабочие руки. Кастус варил быстро: что Артёму давалось за час — Кастус делал за сорок минут. Не аккуратнее — местами грубее, с пропущенным помешиванием, с приблизительной дозировкой вместо точной. Но быстрее. Руки — ловкие, привычные, без колебаний. Формулу он усвоил за один показ: микронизация, субстрат, катализатор, три капли. Помешивание по часовой. Остудить. Разлить.
К концу первого дня они вдвоём сварили тридцать пузырьков — рекорд. Тамира забрала их вечером, пересчитала, проверила цвет и запах — деловито, без похвалы. Кастус смотрел на неё с тем же цепким любопытством, с каким смотрел на стеллаж. Оценивал.
На второй день Кастус спросил:
— Обезболивающее — это всё? Или есть ещё?
— Пока — всё, — сказал Артём.
Кастус промолчал. Но Артём видел: парень думает. Не просто работает — думает. Считает. Прикидывает. Что можно сварить ещё, и сколько это будет стоить, и кому это нужно. Мозг алхимика-самоучки, привыкшего выживать на мазях от мозолей, оказался в лаборатории, где варили зелья в десять раз эффективнее аптечных. Для Кастуса это было как для голодного человека попасть на кухню.
— Формулы — твои, — сказал Кастус на третий вечер, когда Артём уже поднялся наверх. — Риск — общий. Я это понимаю. Но если я предложу улучшение — оно тоже твоё? Или я имею право на свою идею?
— Зависит от идеи, — ответил Артём.
— А если больше трёх капель? — спросил Кастус. — Виталиса. Ты всегда останавливаешься на трёх. Почему?
— Не пробуй, — ответил Артём. И не объяснил почему. Не потому что скрывал — потому что не хотел вспоминать ни пожар, ни рудники.
Кастус кивнул. Но глаза — те самые, быстрые и тёмные — задержались на склянке с виталисом на секунду дольше, чем нужно. Артём это заметил. Ефрем, стоявший у лестницы, — тоже.
---
Слова Лаурина пришли через неделю.
Не сами — по цепочке. Тамирин курьер рассказал ночному торговцу, ночной торговец — водоносу, водонос — прачке, прачка — Тамире. К тому моменту, когда фраза достигла мельницы, она потеряла интонацию, паузы, контекст — но не вес.
— Дознаватель допрашивал Хриса, торговца рыбой у причала, — сказала Тамира. — Хрис продаёт обезболивающее — наше — под прилавком, между камбалой и карпами. Дознаватель знал. Не конфисковал. Не арестовал. Сказал одну фразу и ушёл.
— Какую?
Тамира процитировала — не дословно, потому что через четыре пересказа дословности не бывает:
— «Последний раз, когда алхимия вышла из-под контроля, мы хоронили каждого третьего. Я не позволю этому повториться.»
Артём молчал. Серая чума. Двести семнадцать лет назад, по хроникам, которые Орден не сжёг. Серебряная панацея, серая кожа, общие ямы. Ефрем рассказывал в их второй вечер на мельнице, подвыпив, с трубкой в пальцах. Тогда это была история — далёкая, абстрактная, как лекция о чуме Юстиниана. Теперь — нет.
Потому что дознаватель — этот Лаурин — говорил не об истории. Он говорил о сейчас. О зельях, которые расходятся по Нижнему кварталу. Об обезболивающем, которое работает в десять раз лучше легального. О зелье силы, от которого рабы на рудниках бьют надсмотрщиков. Он говорил о том, что Артём сделал.
И его аргумент — «мы хоронили каждого третьего» — был не пустой угрозой. Он был основан на факте. На двухстах семнадцати годах памяти. На костях, закопанных за городской стеной. На Серой чуме, которая началась с зелья, которое «лечило всё».
Артём сидел на тюфяке и думал. Ефрем рядом курил трубку. Кастус — уже ушёл, его рабочий день заканчивался на закате. Тамира — тоже ушла, оставив слова дознавателя висеть в воздухе, как дым от трубки.
А если Лаурин прав?
Не прав в том, что Орден справедлив. Не прав в том, что контроль — благо. Но прав в том, что неконтролируемая алхимия — опасна? Прав в том, что зелье, вышедшее из лаборатории без дозировки и инструкций, может убить столько же, сколько спасти?
Артём вспомнил рудники. Двое на полу, слизывающих зелье. Зорана, благодарящего за силу, от которой трясутся руки. И подумал: а если умножить это на тысячу? На десять тысяч? Если зелье силы распространится по всему королевству — через Горша, через посредников, через тех, кто перельёт его в кружки и продаст без имени, без дозировки, без предупреждения? Что тогда?
Тогда — Серая чума. Другая, без серой кожи и общих ям. Но с трясущимися руками и голодными глазами в каждом городе, в каждом руднике, в каждом бараке. И дознаватель, который сейчас ходит по Нижнему кварталу и тихо разговаривает, — будет прав.
Артём не хотел, чтобы Лаурин был прав. Но не мог доказать, что он ошибается. И это было новое ощущение — до сих пор он всегда мог доказать. Данными, формулами, результатами. Здесь данных не было. Были рудники, бараки, трясущиеся руки. И слова человека, которого он никогда не видел, но чью логику не мог опровергнуть.
В его мире он знал таких людей. Чиновники FDA, которые блокировали препараты. Комитеты по этике, которые годами держали клинические испытания. Он ненавидел их — как всякий учёный ненавидит бюрократию, стоящую между открытием и людьми. Но бюрократия иногда была права. Талидомид прошёл через европейские комитеты — и дети рождались без рук. Американский FDA заблокировал — и дети рождались здоровыми. Один бюрократ, одно «нет» — тысячи спасённых жизней.
Может быть, Лаурин — тот самый бюрократ. Может быть, его «нет» — не тирания, а предохранитель. Может быть, двести семнадцать лет контроля — это не монополия, а память о том, что случается, когда предохранитель убирают.
Или может быть — он просто чиновник, который прикрывает монополию красивыми словами о безопасности. Как фармкомпания, которая говорит «мы защищаем пациентов», а имеет в виду «мы защищаем свою долю рынка».
Артём не знал. Впервые за всё время в этом мире — не знал.
Ефрем выпустил кольцо дыма. Посмотрел на Артёма. Ничего не сказал — и это было красноречивее любых слов.