Страница 45 из 61
Глава 20
Дневник Элоизы лежал на библиотечном столе между ними, как невзорвавшаяся бомба, отсчитывающая тихие секунды. Он пах сыростью, плесенью и временем, но под этим — слабым, угасшим ароматом лаванды и полыни. Переплёт из грубой кожи был стянут простым кожаным шнурком. Элис развязала его с благоговейной осторожностью, будто прикасалась к святыне или к открытой ране.
Адриан сидел напротив, не двигаясь, его лицо было маской отстранённого любопытства, но пальцы, сцепленные на коленях, были белы от напряжения. Людвиг, предварительно занавесив окна и поставив между ними графин с чем-то крепким (не вином), удалился, бросив на стол многозначительный взгляд, полный предчувствия беды.
Первые страницы были записями молодой женщины, увлечённой травничеством и старыми преданиями. Элоиза описывала свойства растений, фазы луны, поведение животных. Её почерк был уверенным, ясным, полным любви к миру. Она жила в лесу не из отшельничества, а из чувства глубокой связи с ним. Она помогала окрестным крестьянам — лечила, принимала роды, советовала. Её уважали, но и побаивались. Она была одинока.
И затем, на страницах, датированных весной 1721 года, появляется Он. Сначала косвенно: «Видела сегодня молодого графа на охоте. Слишком горд для своего возраста. Но глаза.. глаза умные. Грустные, несмотря на всю его спесь». Потом чаще: «Он задал вопрос о целебных свойствах папоротника. Неожиданно. Кажется, он читает». «Случайно встретились у ручья. Он говорил о музыке. Я не ожидала такой глубины».
Элис читала вслух, тихим голосом, пробираясь сквозь выцветшие чернила и старинную орфографию. Адриан слушал, не прерывая, его взгляд был устремлён куда-то в пространство за её плечом, в прошлое. На его лице не было ни злости, ни ностальгии. Было что-то вроде болезненного оцепенения.
Записи становились всё более личными. Элоиза влюблялась. Она описывала его ум, его страсть к знаниям, его скрытую, под маской аристократизма, неуверенность. Она видела в нём не просто графа, а одинокую душу, родственную её собственной. И она надеялась. Глупо, наивно надеялась.
А потом наступила запись, обведённая траурной рамкой из чёрных чернил. Дата — день того самого бала в честь его двадцатипятилетия.
«Сегодня я решилась. Надела лучшее платье. Пошла к дому. Не для того, чтобы войти. Чтобы увидеть. Он вышел на террасу, смеясь с какими-то гостями. Я подошла. Сказала.. неважно, что сказала. Предложила то, что могла предложить только я. Своё знание. Свою преданность. Себя. Он посмотрел на меня.. Боже. Он посмотрел так, будто я была слизнем на его идеальном сапоге. Он отвернулся. Кто-то из его друзей громко пошутил о «лесной дикарке». Он не заступился. Он ушёл. Смеясь. Я стояла там, на краю света, и чувствовала, как моя душа, моя гордость, всё, что я есть, рассыпается в пыль у его ног. И из этой пыли родилось нечто иное. Не гнев. Не месть. Отчаяние, которое стало силой».
После этой записи почерк изменился. Стал резче, угловатее, буквы впивались в бумагу. Исчезли описания трав и луны. Появились чертежи, символы, расчёты. Это были записи о проклятии. Она не просто прокляла его в порыве ярости. Она создавала его. Долгие недели. Искала нужные слова, компоненты, фазу луны. Это была не вспышка эмоций, а холодный, расчётливый акт творения отчаяния.
И вот, на предпоследней странице, та самая ключевая запись. Чернила здесь казались особенно тёмными, будто в них была вложена не просто краска, а сама суть заклятья.
«Сила оков не в силе ненависти, а в силе зеркала. Они отражают ему его же суть. Его тщеславие сделало его пленником его статуса. Его страх перед чужим взглядом отнял у него тень. Его неспособность видеть душу за оболочкой приговорила его к вечному ожиданию того, кто сможет. Любовь, что разбивает оковы, должна быть слепой к оболочке и видеть душу. Но душа должна согласиться быть увиденной. Должна распахнуться, как ночной цветок, зная, что утро может принести гибель. В этом парадокс. В этом мой последний, самый жестокий дар. И моё прощение. Ибо тот, кто сможет полюбить тень, что он стал, будет достоин света, которого он лишил себя сам. А я.. я ухожу. Мне нечего больше делать здесь. Моё сердце стало темницей, и ключ от неё я бросила в самое глубокое озеро».
Далее страница была пуста. Дневник обрывался.
Элис опустила книгу. В библиотеке стояла гробовая тишина, нарушаемая лишь потрескиванием поленьев в камине. Она смотрела на Адриана. Он не смотрел на неё. Он уставился в огонь, его лицо было совершенно бесстрастным, но мускул на щеке дёргался в такт его бешеному пульсу.
— «Душа должна согласиться быть увиденной», — прошептала Элис, повторяя самую важную фразу. — Это не просто о том, чтобы её полюбили. Это о том, чтобы ты.. позволил себя полюбить. Перестал прятаться.
Он ничего не ответил. Просто сидел.
— Она не хотела просто наказать тебя, — продолжала Элис, её голос дрожал. — Она хотела.. заставить тебя измениться. Стать тем, кто способен принять любовь, не основанную на статусе или красоте. Любовь к.. к твоей истинной сути. Даже к тени.
— Прекрасная сказка, — наконец произнёс он. Его голос был хриплым, глухим. — Очень поэтично. «Последний жестокий дар». Какая сентиментальная чушь. Она разрушила мою жизнь из-за уязвлённого самолюбия и пытается выдать это за.. за урок добродетели.
Но в его словах не было прежней убедительной ярости. Была усталая, потрёпанная защита.
— Это не чушь, — настаивала Элис. — Это объясняет всё! Почему проклятие не сработало сразу после нашего.. после оранжереи. Потому что ты не позволил! Ты подсознательно боишься! Боишься, что если оно падёт, тебе придётся.. жить. Быть человеком в мире, который изменился без тебя. Брать на себя ответственность. Быть уязвимым! Легче остаться жертвой, вечной, благородной жертвой проклятия, чем стать обычным человеком со всеми его страхами и неопределённостью!
Он резко встал, отшвырнув стул. Его лицо исказила гримаса настоящей, животной злости, но в его глазах Элис увидела не отрицание, а паническое признание. Она попала в самую точку.
— Ты ничего не понимаешь! — проревел он, и его голос сорвался на крик. — Ты говоришь о «жизни»? Какой жизни? Я — реликт! Я — ходячий анахронизм! У меня нет тени, Элис! Нет тени! Что я буду делать в твоём мире? Буду пугать детей на улицах? Служить экспонатом в цирке уродов? Или просто буду сидеть в новой комнате, смотреть в новое окно и понимать, что за триста лет я забыл, как дышать воздухом свободы? Я забыл, как быть человеком!