Страница 30 из 48
Даша засмеялась, но смех перешёл в истерический плач. По набелённому лицу подруги текли чёрные слёзы. Большие плечи её затряслись, и она визгливо запричитала:
— О-ой, больше не могу! К чё-ёрту эту подлую жи-изнь!
Цаца как загипнотизированная смотрела в жующий рот подруги и не могла вымолвить ни слова.
В пустом зале ресторана никого, кроме них. Около пяти вечера. Ресторан уже надо закрывать на санитарный час, но повара и официанты наблюдают из-за портьеры выхода из кухни в зал и не решаются прервать разыгравшуюся на их глазах драму молодых женщин.
Цаца как на автопилоте поехала на Миусскую к тёте Ветте, поздравила её с днём рождения, помогла нарезать салаты и даже, чтобы не огорчать тётю, посидела немного с родственниками за праздничным столом.
Нина приехала домой на Краснохолмскую набережную, достала из буфета бутылку с коньяком и стала пить прямо из горлышка. Даже не пить, а вливать в себя эту ужасную обжигающую жидкость со слабым запахом спирта и раздавленных клопов.
Цаца решила немедленно отравиться насмерть.
Её доконала последняя капля: одна из родственниц, лошадиноподобная Зойка, вышла Цацу проводить к лифту и язвительно сказала:
— Что же ты не привела на тётин юбилей своего мужа? Наверное, нет у тебя никакого мужа! — И сделала злорадное лицо.
Да — нет! Нет ничего — ни подруги, ни мужа, ни любви, ни семьи, ни Алёнки… ни самой Цацы. Есть только одно страдание, боль и стыд. Одна мука, а не жизнь. Так больше продолжаться не может. Она не могла с этим кошмаром справиться и с остервенением вливала в себя этот коньяк, давясь и отплёвываясь. Глотала и глотала, пока не упала на пол. Всё поплыло перед её глазами, и вдруг в комнату в раскрытую форточку влетела птица и обернулась Иваном-царевичем. Он склонился над ней — это оказался Пеппино. На Цацу смотрели его светлосерые, широко раскрытые, влюблённые в неё глаза. Пеппино нежно прошептал: «Моя фея» — и в первый раз поцеловал её в губы. Цаца в порыве страсти случайно схватилась и потянула за конец скатерти. И тут ей на голову свалилось что-то тяжёлое, и она отключилась.
На следующее утро Вадим зашёл в квартиру, думая, что её нет дома, и… обнаружил Нинон, лежащую на полу без сознания с каплей крови у виска, рядом валялась бутылка коньяка и старинная чугунная кофемолка.
Через два дня Цаца вытащила из шкафа все свои вещи. Затем достала из круглой металлической коробочки для шитья из-под английского печенья ножнички и принялась аккуратно, один за другим спарывать все бантики с платьиц, юбочек, кофточек и бросать их на тахту как попало. Когда всё было закончено, она уложила чемодан, надела пальто и чёрный берет и, взглянув на себя в зеркало, взялась опять за ножницы и спорола с берета самый последний — чёрный бант. Она швырнула и его на тахту, он упал не рядом с другими, а отдельно.
Цаца в последний раз взглянула на тахту-«аэродром» — их с Вадимом супружеское «ложе любви», превратившееся для неё в «ложе страданий», а теперь усеянное цветными бантиками. На эту «сюрреалистическую» картину глубокомысленно взирали со стены «иконы» поколения семидесятых — кумиры советской интеллигенции — Высоцкий и Хемингуэй.
С чемоданом и старыми деревянными лыжами Цаца навсегда покинула комнату на Краснохолмской набережной. Она возвратилась в Измайлово, где, кроме младшей сестрёнки и мамы, теперь вместо папы поселился ненавидящий её отчим.
Озари стон ночи улыбкой,
И стан твой гибкий
Обниму любя.
До зари, до утра прохлады
Я петь серенады
Буду для тебя!
10
Она развелась с Вадимом в том же ЗАГСе, где зарегистрировалась.
Вадим не хотел развода, даже приезжал просить прощения, но Цаца отказалась с ним разговаривать. Он почему-то на что-то надеялся, но в ЗАГСе во время развода Цаца так ни разу и не взглянула на Вадима. К тому же с Цацей на развод для поддержки увязалась её мать, чтобы охранять её от «негодяя», как она выразилась.
Цаца быстро подписала все бумаги. Делить им было нечего — не было ни детей, ни совместно нажитого имущества. Цаца в чём пришла к Вадиму, в том и ушла. Кроме новых зимних финских замшевых светло-коричневых сапог — их она себе позволила купить за восемьдесят рублей ко дню рождения, когда муж в последний раз оставил ей деньги.
Всё было кончено!
Когда Цаца надевала пальто в гардеробе, она услышала, как за окном на улице громко сигналит машина и скрипят тормоза. Она посмотрела в окно.
На середине проезжей части улицы перед легковой машиной, почти из-под капота поднималась с колен или с корточек тощая, до боли знакомая фигура в длинном расстёгнутом плаще, с синим шарфом.
Из остановившейся машины выскочил красномордый водитель и что-то кричал, агрессивно размахивая руками.
Через долгую минуту человек выпрямился, огляделся, наклонился и поднял шляпу, закатившуюся под колёса. Затем Вадим — а это был он — постоял в оцепенении несколько секунд. Потом, махнув рукой: «А, всё пропало!», быстро пошёл наперерез движению через улицу, неестественно высоко поднимая ноги.
Мгновение, и он исчез, как будто потонул за потоком встречных машин.
Была весна — последние апрельские заморозки. Воздух был чист и прозрачен. Небо — высоко и холодно-серьёзно, как взгляд, которым Цаца провожала свою замужнюю жизнь.
Звуки серенады Смитта, казалось, навсегда замолкли в её выжженном страданием сердце.
Мы одни, и никто не узнает,
Пока не светает,
Выйди на балкон.
Звёзд огни дрожат, и мерцают,
И в мир посылают
Струнный перезвон…
И теперь на долгие годы Цаца почувствовала себя героиней другого старинного романса — «Чайка», его в далёком детстве ей напевала прабабушка Ольга Борисовна Соколова, успевшая в молодости потанцевать на балах в дворянском собрании.
Вот вспыхнуло утро, румянятся воды,
Над озером быстрая чайка летит.
Ей много простора, ей много свободы,
Луч солнца у чайки крыло серебрит.
Но что это? Выстрел! Нет чайки прелестной,
Она умерла, трепеща в камышах,
Шутя её ранил охотник безвестный,