Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 59

Запах ударил первым — и остановил. Не пыль, не нежилое. Ландыш. Тонкий, отчётливый, невозможный в октябре. Варвара замерла на пороге, втянула воздух — да, ландыш, тот самый, бабушкины духи, которые та заказывала в тверской аптеке: ландышевая вода с каплей мускуса. Но флаконов нигде не было; на конторке — только стопки тетрадей, чернильница с засохшими чернилами и перо с погнутым кончиком.

Она подошла ближе. Кабинет был невелик — два шага от двери до конторки, три от окна до печи — но заполнен так плотно, что казался больше, чем был. На потолочных балках висели связки сушёных трав — мята, зверобой, чабрец, что-то ещё, чего Варвара не узнала: серо-лиловое, пыльное, с тонким горьковатым запахом. Они высохли до невесомости и, казалось, вот-вот рассыплются, если дунуть. На полках — стопки тетрадей, все в одинаковых телячьих переплётах, подписанные бабушкиным почерком: «1858–1862», «1863–1870», «Травы. Рецепты. Заметки». Между тетрадями — склянки тёмного стекла без надписей, высохший огарок свечи на блюдечке, лупа с костяной ручкой, перочинный нож. Каждая вещь стояла на своём месте, как будто хозяйка вышла и вот-вот вернётся. Варвара вспомнила своё гувернантское правило: порядок на столе — порядок в голове. У бабушки порядок был особенный — не школьный, а живой, как в лесу, где каждое дерево знает своё место, но объяснить это дерево не сможет. На конторке отдельно — одна тетрадь, толще других, с загнутыми углами страниц и засушенными листьями, торчащими из-под обложки, как закладки. Рядом — бархатный мешочек вишнёвого цвета, перетянутый шёлковым шнуром, мягкий на ощупь, чуть тяжелее, чем ожидаешь.

Варвара потянула за шнур. Внутри — колода карт, потёртая по краям, с золочёным обрезом, стёршимся до медного блеска. Рисунки — яркие, наивные, как детские, и странные: женщина с весами, мужчина с посохом, башня, в которую бьёт молния. Юноша с котомкой на палке, шагающий к обрыву; солнце над его головой и собака у ног. Она не знала, что это Таро. Знала только, что бабушка раскладывала что-то по вечерам, когда гости расходились, — раскладывала молча, при одной свече, и не объясняла. Варваре тогда было четырнадцать, она гостила летом, и однажды подглядела: бабушка сидела за этой самой конторкой, карты перед ней веером, и губы шевелились, как при молитве. Утром Варвара спросила. Бабушка рассмеялась: «Пасьянс, Варенька. Просто пасьянс». И перевела разговор на завтрак.

Она положила колоду обратно в мешочек, затянула шнур. Тетрадь не открыла — только провела пальцем по корешку, по выдавленным на переплёте буквам «О. Л. С.», ощутила под пальцами фактуру кожи, мягкой, тёплой, как живая.

Лизонька, пока Варвара разбирала кабинет, обошла дом по-своему — тихо, по-кошачьи, трогая ладонью обои и мебель, как будто здоровалась. На рекамье в гостиной она свернулась калачиком, подложив под щёку руку, и уснула мгновенно, как засыпают дети, для которых каждое место — дом. Лицо её было спокойным, губы чуть приоткрыты, и на щеке отпечатался узор обивки — розочки.

За окном — сад: яблони с последними плодами, тёмными и сморщенными, кусты крыжовника, обнажённые, колючие, а за ними — низкая ограда и пруд, в котором отражалось серое небо. Второй пруд, поменьше, заросший ряской, виднелся дальше, за берёзами. Вода в обоих была чёрная и тяжёлая, ещё не тронутая льдом.

Морок вошёл в кабинет за Варварой и остановился. Она обернулась — пёс стоял у порога, как будто ждал приглашения. Потом прошёл внутрь, тяжело, медленно, когти цокали по паркету — и этот звук, шуршание лап по дереву, показался Варваре таким знакомым, словно она слышала его всю жизнь. Морок обошёл комнату, обнюхал конторку, стул, полку с тетрадями — и улёгся у печи.

Но не как обычно — бок к теплу, морда на лапах. Он лёг мордой к пустому креслу у окна, тому самому, бабушкину, с продавленной подушкой и кружевной салфеткой на подлокотнике. Голова чуть набок. Хвост — тук-тук-тук — по паркету. Как при встрече со знакомым. Варвара посмотрела на кресло. Пустое. Салфетка. Продавленная подушка. Больше ничего.

— Морок, — позвала она тихо. Пёс не обернулся. Хвост стучал.

Вечером Глафира подала самовар в столовую, расставила чашки — три для Варвары (чайную, для молока и для варенья) и блюдечко с молоком для Морока, который лакал степенно, не спеша, макая в молоко усы. Лизонька проснулась, поела каши с маслом и молоком, выпила полчашки чая с сахаром и, пока Варвара расплетала ей косу на ночь, спросила:

— Мама, а мы тут будем жить?

— Посмотрим, — ответила Варвара. Это было её обычное слово — осторожное, ни к чему не обязывающее.

— Хорошо, — сказала Лизонька так, как говорят дети, когда вопрос уже не важен, потому что ответ они знают без слов. Она потянулась, зевнула и протянула руки к Мороку, который стоял в дверях детской, покачивая хвостом. — Морок, ложись.

Пёс посмотрел на неё, посмотрел на Варвару — как будто спрашивая разрешения — и тяжело улёгся у кровати, привалившись боком к ножке. Лизонька свесила руку и положила ладошку на его голову. Через минуту оба спали.

Детская пахла лавандой — Глафира, видно, переложила бельё. Кровать с высокой спинкой, из тёмного дерева, была ещё бабушкиной, а может, и прабабушкиной. На стенке — обои с незабудками, кое-где отклеившиеся по углам. На подоконнике — фарфоровая кошка, белая, с отбитым ухом. Варвара помнила эту кошку. В детстве она дала ей имя, но имя забылось, осталось только чувство — тёплое, стеклянное, — что у этой кошки есть характер и она смотрит.

Варвара вышла, притворила дверь и постояла в коридоре, слушая. Из детской — ровное дыхание и лёгкое похрапывание Морока. Из кухни — звяканье: Глафира мыла посуду. Из стен — скрип, треск, вздох. Старый дом устраивался на ночь.

Дом темнел за окнами. Сад исчезал в сумерках: яблони, кусты смородины, ограда — всё растворялось в тёмно-сером, и только пруды ещё тускло блестели — чёрная вода, неподвижная, как зеркало, в которое никто не смотрит. Где-то далеко, за деревней, лаяла собака — лениво, без азарта, просто чтобы обозначить своё присутствие в ночи.

Варвара сидела одна в столовой, грея руки о чашку. Надо было написать Александру — что доехала, что дом цел, что Лизонька здорова, — но бумага и чернила были в чемодане, а чемодан стоял нераспакованный в голубой комнате внизу, и сил дойти до него не было. Она думала: странно, что дом может быть таким незнакомым и таким знакомым одновременно. Потолочная балка в столовой — она помнила её. Трещина, похожая на реку с притоками. Ей было семь, когда она лежала на полу и разглядывала эту балку, а бабушка варила варенье и рассказывала про ласточек.

Она слушала, как остывает дом. Он остывал со звуком — потрескивали балки, щёлкали ставни, что-то вздыхало в стенах, как будто старое дерево выпускало дневное тепло и стягивалось на ночь. В щели между ставнями сквозил холод, тонкий и острый, с запахом мокрой земли. Свеча на столе наклонилась, и тени от мебели сдвинулись — бабушкин портрет в коридоре словно моргнул. Варвара поднялась, поправила свечу. Села обратно.

Она думала об Александре — о том, что он сейчас, наверное, спит в больничном бараке на продавленной койке, в сапогах, потому что некогда разуваться, и пахнет карболкой, которая не выветривается даже после бани. Думала, что надо бы к нему — помочь, быть рядом, — но знала, что он не примет помощи. Он никогда не просил и не жаловался, только худел и молчал, и по тому, как он снимал очки перед сном — медленно, двумя руками, как будто они весили пуд, — Варвара понимала, что ему тяжелее, чем он показывает.

Она отпила чай, уже остывший. Дом вокруг потрескивал, вздыхал, шуршал — и всё это было нестрашно, привычно, как и положено дому, которому сто лет.