Страница 11 из 59
— Барышня, вы бы ещё экзамен себе устроили.
Варвара подняла голову. Глафира стояла с подносом — чашка, молоко, сахар, — и в её лице было что-то новое: не ревность, не настороженность, а нечто похожее на сухое, сдержанное одобрение. Как будто она увидела в Варваре что-то, чего не ожидала, — и это что-то ей понравилось. Или нет. С Глафирой было трудно понять.
Бабушкин учёт оказался точнейшим. Варвара сравнила дозировки одного и того же рецепта в тетрадях разных лет — они совпадали, за исключением мелких поправок, каждая из которых была отмечена датой и причиной: «Увеличила долю мяты — прежняя не действовала на Марфу», «Убрала камфору — вызывает сыпь у детей». Это был не сборник заговоров, а рабочий журнал, и Варвара, листая, думала о том, что Александр — Александр, который написал «не верь деревенским средствам», — был бы удивлён. Или нет. Может быть, именно поэтому бабушка не показывала.
Три рецепта от горла она нашла ближе к вечеру, когда свеча начала оплывать и пришлось зажечь вторую. Все три были в одной тетради — «1870–1874» — и все три сопровождались одной и той же припиской на полях, мелким торопливым почерком:
«Александру не показывать.»
Варвара перечитала. Первый рецепт — полоскание шалфеем с мёдом, от боли в горле. Второй — компресс из тёплого масла с камфорой, на шею, при першении. Третий — настой из корня алтея, от кашля с хрипотой. Ничего опасного, ничего странного — обычные средства, которые Варвара и сама видела в аптечных справочниках. Но бабушка скрывала их от Александра — от мужа внучки, земского врача, рационалиста, человека, который верил в карболку и хинин.
Зачем? Бабушка, которая вела точнейший учёт — дозировки, даты, результаты, — и одновременно прятала часть работы от единственного врача в семье. Не от чужих, не от деревенских — от своего, от Александра. Варвара перелистнула страницу. После третьего рецепта — ещё одна пометка, другими чернилами, видимо, добавленная позже: «Александру не показывать. Он не поймёт. Не потому что глуп — потому что обучен иначе. Две правды не умещаются в одной голове, если голова не привыкла к тесноте». Варвара перечитала. Две правды. Бабушка знала, что её травы — правда. И знала, что Александрова медицина — тоже правда. И знала, что они не совместятся — не потому что одна ложна, а потому что мир так устроен: некоторые вещи верны одновременно и не выносят соседства.
Варвара откинулась в кресле. За окном темнело — ноябрьские сумерки, ранние, серые, без перехода от дня к ночи. Снег на аллее давно растаял, и липы стояли чёрные, мокрые, как нарисованные тушью на сером бумажном небе. Она думала о бабушке, которая вела точнейший учёт и одновременно прятала рецепты от зятя; о Дарье, которая замолчала при имени Насти и ушла, не объяснив; об Александре, который считал мёртвых детей и писал «не верь деревенским средствам». Два порядка — и между ними она, Варвара, с конспектом и перекрёстными ссылками, не знающая, к какому примкнуть.
За ужином — щи, хлеб, чай с тем самым мёдом, который принесла Дарья, — Лизонька ела молча, сосредоточенно, как ела всегда: ложка ко рту, ложка на стол, ложка ко рту. Варвара смотрела на неё и думала о Дарьиных словах из прошлого визита: «Тоска — это когда болит, а где — непонятно». Может, и у неё, у Варвары, была тоска. Только она называла её порядком.
Лизонька подняла голову.
— Мама, — сказала она. — Тётя опять приходила.
Варвара замерла. Глафира, наливавшая чай, остановила руку — чайник повис в воздухе.
— Какая тётя, Лизонька?
— Которая пахнет цветами. — Лизонька поковыряла хлебную корку и подцепила крошку кончиком пальца. — Морок её любит. Она с ним разговаривает. Тихо-тихо. Я не слышу, что говорит. Но он хвостом стучит. — Помолчала. — Она красивая. У неё волосы белые. И она улыбается. Не как ты — по-другому. Как будто знает, что будет завтра, и ей нравится.
Глафира поставила чайник. Или не поставила — уронила, тихо, но ложка на блюдце звякнула, и все трое замерли: Варвара, Глафира и Лизонька, которая смотрела на мать с тем же спокойным терпением, с каким говорила о стукнувшей чашке. Для неё это было обыкновенно. Для неё тётя, которая пахнет цветами и разговаривает с собакой, была таким же фактом, как щи и хлеб.
Варвара проглотила вопрос, который рвался наружу: «Какие цветы? Когда? Где ты её видела?» — и вместо этого сказала:
— Хорошо, Лизонька. Ешь.
Лизонька пожала плечами и вернулась к корке.
Глафира молчала. Варвара видела, как её руки — сухие, с набухшими венами — чуть подрагивали, когда она убирала чайник. Глафира знала что-то. Глафира всегда знала.
После ужина Варвара поднялась на второй этаж.
Коридор был тёмный — Глафира зажигала свечи только в жилых комнатах, а второй этаж пустовал. Варвара шла, касаясь рукой стены, и половицы скрипели под ногами — другие, чем внизу, более глухие, как будто здесь дерево было старше или суше. В конце коридора — дверь. Та самая. Закрытая. Из-под неё тянуло холодом — тем же ровным, плотным, как в первый день.
Варвара положила ладонь на дверь. Дерево было ледяное — не как дерево, а как камень, как будто за дверью был не воздух, а вода, стоячая и мёртвая. Она простояла так минуту, может две, и чувствовала под пальцами — или ей казалось — лёгкую вибрацию. Не стук, не скрип — что-то ещё. Как будто дом дышал, и здесь, у этой двери, его дыхание было слышнее.
— Варвара Александровна.
Глафира стояла в начале коридора, со свечой в руке. Огонь качался, и тени ходили по стенам.
— Что здесь, Глафира Тихоновна? — спросила Варвара. — Не говорите «спальня». Я знаю, что спальня. Почему она такая холодная?
Глафира подошла ближе. Свеча осветила её лицо — сухое, замкнутое, с поджатыми губами. Она посмотрела на дверь, потом на Варвару, потом снова на дверь — как будто решала, сколько можно сказать.
— Домовой туда не ходит, — сказала она. — И вам не надо. — Пауза. — Олимпиада Львовна сама в последние годы туда не заходила. Спала внизу, в голубой. Говорила: «Эта комната не моя. Она сама по себе».
— Сама по себе?
Глафира пожала плечами — тем движением, которое Варвара уже умела читать: не «не знаю», а «не хочу обсуждать».
— Есть комнаты, которые живут отдельно от дома, — сказала она тихо. — Как люди, которые живут отдельно от семьи. Не надо их трогать. Они сами решат, когда открыться.
Варвара убрала руку от двери. Ладонь была ледяная и красная — как будто она держала её в проруби. Она потёрла её о платье, но холод не уходил — сидел в пальцах, тупой, ноющий, как застарелая боль. Они спустились молча. Глафира впереди, со свечой; Варвара за ней, с ледяной ладонью и вопросом, который не получил ответа.
Перед сном Варвара вышла на крыльцо. Ноябрьский вечер стоял тихий, влажный, без ветра. Снег весь растаял, и земля была чёрной, мокрой, с редкими лужами, в которых отражалось ничто — ни луны, ни звёзд, только ровная серость. Воздух пах мокрой корой и чем-то металлическим — может быть, близким морозом, может быть, водой из пруда, которая в ноябре пахнет иначе, чем в октябре: тяжелее, гуще, с привкусом железа и тины.
Она прошла по аллее до ворот — сто двадцать два шага, она уже знала — и свернула к прудам. Тропинка вела мимо яблоневого сада, мимо куста крыжовника, давно облетевшего, мимо низкой ограды, и под ногами чавкала размокшая земля. Варвара шла и думала о письме: «не верь деревенским средствам» — и одновременно о бабушкиной приписке: «две правды не умещаются в одной голове». Александр был прав — от дифтерии шалфеем не спастись. И бабушка была права — от бессонницы и тоски врач не поможет. Обе правды — настоящие. И обе — недостаточные.