Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 57

Мать всегда простит своего ребёнка,а себя?

Дождь в Ульсане в то проклятое лето 1992 года казался не просто неостановимым — он казался ядовитым, химическим выхлопом небес. Он сплошной, тяжелой, почти осязаемой стеной стекал по грязно-серым бетонным фасадам промышленных окраин, смешивался с липкой копотью гигантских судостроительных верфей, густым дымом нефтеперерабатывающих комбинатов и удушливым запахом мазута. Воздух был настолько плотным и жирным от гари, что его приходилось буквально проглатывать с силой, ощущая на языке отчетливый, тошнотворный металлический вкус ржавчины, окалины и серы.

Мне было всего четырнадцать лет. В этом возрасте мои сверстницы из привилегированных семей Сеула и Ульсана спорили о фасонах шелковых платьев для осенних школьных фестивалей, разучивали движения из популярных клипов, слушали первые кассеты с K-pop, тайком примеривали мамину дорогой парфюм и мечтали о первой чистой влюбленности.

Я же в этот самый момент, скрючившись от разрывающей, выворачивающей суставы животной боли, пряталась в помещении подпольной, нелегальной клиники. Это убогое, полузатопленное пристанище ютилось в глухом, зловонном переулке на самом отшибе промышленного района, куда никогда не заглядывали полицейские патрули, а единственными прохожими были пьяные докеры и бродячие собаки.

Запах медикаментов, удушающего изопропилового спирта, бинтов, дешевой хлорки и леденящего липкого страха — вот единственный осязаемый слепок памяти, который навсегда, выжженным клеймом, остался со мной о том дне, когда родилась моя дочь. Вход в помещение клиники освещалось лишь одной трещащей, моргающей люминесцентной лампой, под которой вились тучи ночных мошек. Стены, окрашенные в тошнотворный салатный цвет, покрывала паутина мелких трещин, грибок и маслянистые потёки конденсирующейся сырости.

Я лежала на холодном медицинском столе, обтянутом липким дерматином, затаив дыхание и впиваясь ногтями в собственные ладони до глубоких кровяных полумесяцев. Каждый схваткообразный спазм казался мне расплавленным свинцом, который заливают прямо в тазовые кости. Но я не смела закричать. Я закусывала до мяса тыльную сторону собственной ладони, потому что пожилой врач и молчаливая, равнодушная медсестра сразу предупредили меня: «Будет больно и страшно, но ты терьпи».

Каждая минута в этой клинике тянулась как целая вечность. Через крошечное, затянутое металлической решеткой окошко под потолком было видно только, как по грязи стекают сплошные потоки воды. Я смотрела на эти потоки и думала о том, что моя жизнь закончена, едва успев начаться. В почти пятнадцать лет мир кажется огромным и беспощадным, а страх перед разоблачением — сильнее страха перед самой смертью. Я лежала на этой скользкой клеенке, чувствуя, как с каждым ударом пульса из меня вытекают последние силы, и единственным моим желанием было просто провалиться сквозь землю, исчезнуть, раствориться в этом ульсанском тумане, лишь бы никто из моих близких никогда не узнал о том позоре, в котором я оказалась.

Она появилась на свет удивительно тихо. Без оглушительного визга, без истеричного детского плача, которым обычно новорожденные оповещают этот враждебный мир о своем приходе. Лишь один короткий, тихий, едва слышный всхлип — словно вздох взлетающей птицы или тихий шелест листвы.

Когда медсестра, обтерев младенца жестким, вафельным полотенцем, поднесла крошечный сверток к моему бледному, покрытому холодным липким потом лицу, мир вокруг меня окончательно рухнул и перевернулся.

На меня смотрели удивительные, невероятно чистые и поразительно осмысленные глаза. Серые, с глубоким, темным голубым отливом, напоминавшие цвет океанской воды перед разрушительным штормом. Они были абсолютно нетипичными для кореянки, заворожившими меня с первой же секунды своей неземной, хрупкой и одновременно величественной красотой. В этих глазах не было ни капли детской беспомощности — казалось, в них отражалась вся древняя, бездонная вечность.

Моё сердце не просто ёкнуло — оно физически разорвалось на тысячи мелких, острых как бритва осколков в ту же самую секунду. Я ощутила, как горячая волна всепоглощающей материнской любви накрыла меня с головой, подкосила мои мысли, но вслед за ней мгновенно пришел дикий, парализующий, животный ужас. Я посмотрела на эти серые с голубизной глазки и четко, с беспощадной, леденящей ясностью поняла: я не смогу её оставить. Я слишком труслива. Я слишком слаба. Я слишком отравлена страхом перед своей высокой семьей, перед их гневом, перед разрушением того безупречного будущего, которое они для меня выстроили.

Я прикоснулась кончиком дрожащего пальца к ее крошечной, мягкой щечке. Малышка едва ощутимо повела носиком и сжала мой мизинец своими маленькими, нежными пальчиками. Этот доверительный жест отозвался в моем животе такой острой, режущей болью, что я чуть не потеряла сознание. Она доверяла мне. Она думала, что я — ее защита, ее весь мир. А я уже в эту секунду предавала ее, просчитывая в своей глупой детской голове, как быстрее сбежать из этого города, чтобы никто не увидел нас вместе. Моя любовь к ней смешалась с дикой, удушающей паникой, и паника победила.

В тот же день, едва удерживаясь на ногах от нестерпимой тупой боли внизу живота, острая слабость от потери крови заставляла меня хвататься за шершавые стены коридора, я покидала клинику. Каждое движение отзывалось судорогами в пояснице и бедрах, ноги дрожали, но задерживаться было смертельно опасно. Действовать нужно было стремительно, пока поддельная справка и вымышленное имя не всплыли в местных реестрах.

Я прижала крошечный, тепло дышащий сверток к своей груди, спрятала его под длинным плащём и, едва переставляя ноги, вышла на залитую водой улицу. Я поймала села в такси до Пусана. Водитель — угрюмый мужчина в потертой куртке, от которого разило дешевым табаком — ничего не спросил, лишь брезгливо косился в зеркало заднего вида на моё мертвенно-бледное лицо, всклокоченные мокрые волосы и дрожащие губы.

Дождь барабанил по крыше машины как безумный, превращая пейзаж за окном в размытую серо-зеленую массу из размытых деревьев, столбов и заводских труб. В моих руках находилась дорогая брендовая сумка Chanel, которую я тайком забрала из дома перед бегством. Она была доверху набита аккуратными пачками денег в наличных вонах и тяжелыми ювелирными украшениями из чистого золота — кольцами с огромными бриллиантами, тяжелыми браслетами и коллекционными часами, о которых моя мать и старшая сестра просто забыли или редко доставали из сейфа. Это была огромная, колоссальная по тем временам сумма, способная обеспечить беспечную, роскошную жизнь на десятилетия вперед. Но в тот момент эти деньги казались мне просто тяжелым, проклятым балластом.

Дорога до Пусана казалась мне бесконечным спуском в преисподнюю. Малышка на моих руках спала, тихо посапывая, а я чувствовала ее мерное, ритмичное сердцебиение своей собственной кожей. Каждые несколько минут я приподнимала край ткани, чтобы взглянуть на ее личико. Она была такой спокойной, такой совершенной среди этого грязевого ада. Я плакала без звука, глотая соленые слезы, понимая, что продаю свое материнство за право вернуться в чистый, сытый мир, где меня не скажут «позор семьи». Каждый километр, отделявший нас от Ульсана, приближал момент, когда мне придется совершить то, от чего уже никогда невозможно будет отмыться.

Мы въехали в Пусан рано утром, когда город уже погружался в синюю портовую сумеречную дымку. Соленый, холодный ветер с залива смешивался с ароматом сушеной рыбы, сырых водорослей, жареного чеснока и дизельного выхлопа рейсовых катеров. Я попросила водителя высадить меня неподалеку от старого, запутанного торгового района Нампо-дон. Ноги подгибались, в глазах темнело от кровопотери и истощения, но я упорно шла по узким, тихим улочкам, петляющим между обветшалыми двухэтажными домами.