Страница 3 из 57
И начался мой личный, беспощадный ад дрессировки.
Вместо того чтобы играть во дворе с мячом или смотреть редкие мультики по единственному в доме черно-белому телевизору, я была обязана с утра до ночи впитывать знания. Бабушка подтаскивала меня за шиворот к экрану и заставляла от корки до корки смотреть экстренные выпуски новостей, передачи о политическом кризисе вокруг Тайваня, котировках золота, передвижениях флота и жизни сеульской знати.
— Запоминай имена! Запоминай лица министров и генералов молодого Короля! — каркала она мне на ухо, брызгая слюной. — Мужчины с большими деньгами и властью не хотят слушать о твоей боли или твоих соплях. Они хотят видеть перед собой зеркало своего величия. Ты должна знать их мысли раньше, чем они их произнесут!
Она учила меня бытовому английскому языку — тем обрывкам фраз, терминов и песен, которые сама помнила со времен работы в клубах для американских военных офицеров. Меня заставляли зубрить тексты всех популярных эстрадных песен того времени, ставить дыхание, правильный резонатор и петь. Если мой детский голос сокрушался, фальшивил или я сбивалась с тональности от усталости, старуха без жалости брызгала мне в лицо ледяной водой из ковша или давала звонкую пощечину.
По вечерам в нашу зловонную комнатку, пропитанную запахом перегара с нижних этажей и гари с улицы, приходили старые знакомые бабушки — такие же высохшие, забытые богом бывшие кисэн и стареющие артистки из давно закрывшихся кабаре. Это был настоящий паноптикум, кошмарный театр теней: сморщенные старухи в полинявших, пахнущих нафталином традиционных ханбоках, с толстым слоем белила на сморщенных лицах и накрашенными кривой алой помадой губами.
Они раскладывали на полу баночки с дешевыми румянами, пудрой и тушью, показывая мне, как правильно краситься, как видоизменять форму глаз, как визуально скрывать детскую припухлость и превращать черты лица в холодную, безупречную, фарфоровую маску. Они учили меня движению: как правильно садиться на циновку, чтобы складки платья спадали идеальными, живописными волнами, как подавать чашку с чаем, чтобы пальцы казались длиннее и изящнее, и как смотреть на мужчину — снизу вверх, но с таким скрытым, леденящим превосходством, чтобы у него перехватывало дыхание от неловкости.
Меня заставляли играть на новинке того времени — мини-каягыме (уменьшенной корейской цитре). Этот инструмент бабушка где-то выменяла на краденый японский магнитофон. Мои маленькие пятилетние пальцы непрерывно кровоточили от жестких шелковых струн, подушечки покрылись сплошными плотными мозолями, которые нарывали и нагоняли гной. Но едва я выдавала фальшивую ноту или останавливалась от невыносимой боли, старуха сухо, без предупреждения и точно била меня длинной бамбуковой палочкой по затылку или по суставам пальцев.
— Играй, дрянь! — шипела она через кровавый кашель. — Пальцы заживут и огрубеют, а позор фальшивой ноты перед королем останется на тебе навсегда!
В самый последний, самый темный год ее жизни к этому мучению добавилась каллиграфия. Я еще не умела толком ни читать, ни писать ни на корейском, ни тем более на китайском — я была обычным, забитым пятилетним ребенком. Но меня уже заставляли держать пальцами тяжелую бамбуковую кисть, смачивать ее в пахучей черной туши и вырисовывать на тонких листах рисовой бумаги сложные, многослойные иероглифы. Я просто тупо копировала их формы, не понимая глубокого смысла, превращая письменность в ритуальный рисунок. Капли туши смешивались с моими слезами и кашлем бабушки, оставляя на белой бумаге темные, расплывчатые, уродливые кляксы.
— Настоящая женщина должна быть головоломкой, — повторяла бабушка, опираясь на дрожащий локоть и сплевывая густую кровь прямо на край моего каллиграфического листа. — Красивых дур вокруг тысячи. Их покупают на одну ночь за миску лапши или дозу «хиропона» и выбрасывают на свалку. Но управляют миром и королями только те, кто умеет залезть мужчине в душу раньше, чем разденется. Ты должна стать загадкой, которую они захотят разгадывать всю жизнь, отдавая за это свои короны и состояния.
С обычными детьми мне было смертельно, невыносимо скучно. Да и некогда было общаться с ровесниками — вся моя жизнь превратилась в бесконечный, бешеный и жестокий бег на выживание. Я бежала от реальности, от пьяного ора и драк родителей за фанерной стеной, от тошнотворного, химического, сладковатого запаха варящегося на крыше метамфетамина и от осознания того, что единственная нить, связывающая меня с человеческим теплом, медленно и неизбежно истлевает на прокуренном матрасе.
Когда осенний ветер 1997 года принес с моря первые настоящие, ледяные холода, а по радио объявили об окончательной передаче Тайваня Китаю и начале массовых паник в портах, бабушка уже не могла вставать. Она только следила за мной своими помутневшими, желтыми, умирающими глазами из угла темной комнаты, пока я, сжимая распухшими, окровавленными пальцами жесткие струны каягыма, пела для нее старые корейские романсы о любви, которой никогда не существовало.
Так незаметно, в грязи, крови, звуках цитры, запахе тухлой рыбы, химического дыма и въевшейся в стены туберкулезной мокроты прошли первые пять лет моей жизни.
Наступал конец 1997 года. Год, когда умерла моя бабушка, рухнул привычный мировой порядок, а мой личный первозданный хаос окончательно вырвался наружу.
«Ребенок не помнит причин, по которым его отдали. В свои первые годы она просто росла навстречу солнцу, чистая и свободная от грехов и страхов взрослых» — Виктор Гюго.