Страница 15 из 18
Тут Сэндэр наклонился чуть вперёд, и Карвер уловил запах. Слабый, кисловатый, как от тела, которое внутри уже начало разлагаться, хотя снаружи ещё держится. Что-то из самого Сэндэра. Запах распадающегося тела. Карвер знал этот запах - и по моргу, куда его однажды водил лекарь-анатом, и по дому, где умирал отец, и по палате, где умирала мать. Запах аммиака. Лекарь-анатом в своё время объяснял: умирающая печень - умирающий фильтр, и когда фильтр отказывает, в кровь выходит всё то, что в норме должно было выйти через мочу и через пот, но выходит через дыхание и через кожу, и от человека начинает пахнуть так, словно он уже неделю лежит мёртвым, хотя он ещё сидит напротив тебя и улыбается полуулыбкой.
Карвер не поморщился. Карвер ждал.
- И ещё одно, Карвер. Если инквизиция найдёт что-то конкретное. Что-то, что касается церкви или прошлого архиепископа. Что может поставить под угрозу репутацию Пламенного Ока. Дай мне знать немедленно. До официального доклада. До любых разговоров с братьями-дознавателями. До всего.
- Я понял.
- У тебя есть вопросы.
- Один. Почему я.
Сэндэр усмехнулся. Усмешка на этот раз дошла до глаз - холодная, чёрная, как вода в глубоком колодце. И снова: замер, челюсть стиснута, костяшки побелели. Правая рука медленно поднялась к животу, коснулась подрёберья, медленно опустилась. Сэндэр этого не заметил. Или сделал вид.
- Потому что, - сказал Сэндэр, - ты единственный, у кого нет ни принципов, ни прошлого, ни репутации, которую он боится потерять. Ты функция.
Карвер не ответил. «Функция», Сэндэру нравилось так его называть. Карвер не возражал: возражать против чужого самообмана - лишнее движение.
- И ещё. У тебя нет друзей. Ни одного. Я проверял.
- Это правда, - согласился Карвер. - У меня нет друзей. Друзья - это обязательства, обязательства - это слабости, а слабости убивают при дворе быстрее, чем нож. Я предпочитаю умирать медленно и от чужого ножа, а не быстро и от своего.
- Хорошо. Иди. И помни - каждый вечер. Лично.
Карвер встал. Поклонился. Коротко. Сэндэр протянул руку для пожатия. Карвер пожал. Правой. Левой тоже. Сэндэрова рука - холодная, как лёд. Плохое кровообращение. И, что хуже, на среднем пальце левой, под тяжёлым золотым перстнем с тёмным камнем и тонкой гравировкой, кожа была неестественно гладкой и имела цвет, который Карвер, по медицинской части насмотревшийся, узнал сразу: зелёный. Как у мёртвеца на четвёртый день в сыром погребе. Перстень сидел на этом пальце, как пробка на бутылке с бродящим вином, и палец под ним, надо полагать, давно уже не подавал сигналов наверх, потому что нервные окончания умирают первыми.
В коридоре остановился. Не прислонился к стене - просто остановился. Ровный. Прямой. Дыхание ровное. Сердце ровное. Обе руки спокойные. Карвер не дрожал. Карвер никогда не дрожал. Это и было его вторым главным умением, после умения ждать: не дрожать, когда все вокруг дрожат. Он научился прятать страх так глубоко, что сам его не находил. Страх у него был, просто он лежал на дне, как камень, и Карвер на него опирался.
Семь лучей. На руке Сэндэра. Карвер видел год назад. Тяжёлое, золотое, с тёмным камнем. Вокруг камня - тонкая гравировка. Семь лучей. Точно такое же клеймо, какое, по словам Сэндэра, нашли на груди убитого архиепископа. Знак Семерых. Это знание было единственным настоящим козырем Карвера, и козырь этот стоил того, чтобы беречь его до момента, когда его можно будет разыграть. Момент этот ещё не пришёл. И, может, не придёт никогда. Но Карвер терпелив.
Карвер выпрямился. Оправил камзол. Прошёл по коридору ровно, не торопясь, с той особенной спокойной грацией, которая отличает людей, знающих свой протокол. У выхода из дворца обернулся. Посмотрел на окна канцлера. Огонь в камине. Тени за стеклом нет. Сэндэр, надо полагать, уже сел обратно в кресло, держится за бок, страдает. Умирающие кукловоды - самые опасные. У них нет времени на осторожность.
- Каждый вечер, - сказал Карвер тихо, обращаясь к окну. - Лично. Я понял.
И ушёл.
В особняке на улице Серебряников горел камин и свеча на столе в кабинете. Карвер не любил темноту. Это была его единственная слабость. Детский чулан. Отец. Голоса в темноте, которые шептали, смеялись, звали. Карвер вырос, но свечу он оставлял каждую ночь в углу кабинета. Этого хватало, чтобы темнота оставалась темнотой, а не становилась тем, чем она была в детстве.
Свой организм Карвер держал в порядке, как держат в порядке хорошо подогнанное оружие: ел по часам, спал пять часов - не больше и не меньше, - раз в неделю пускал кровь, дабы не застаивалась, по утрам проверял пульс и цвет мочи. Он знал о собственном теле всё, что можно было знать: возраст, износ, остаточный ресурс. К тридцати годам он рассчитывал получить назначение в совет. К тридцати пяти — стать полезным Сэндэру настолько, чтобы Сэндэр не решился его убрать. К сорока - либо занять его место, либо уйти на покой с состоянием. Если, конечно, печень выдержит. У него в роду все умирали от печени и отец, и дед. Карвер же питался по плану, который сам себе составил по книгам лекаря Гарвенского, и считал, что его печень, теоретически, продержится дольше, чем у отца.
Он сел за стол. Журнал, тонкий, в чёрном кожаном переплёте, лежал в ящике, запертый, ключ на шее. Но Карвер не открыл его. Некоторые вещи не записывают. Некоторые вещи хранят там, где их не найдёт ни канцлер, ни вор, ни инквизиция, - в собственной голове, которая заперта надёжнее любого замка, потому что у неё нет ключа, кроме топора.
Хэлберт. Шесть месяцев назад. Сэндэр вызвал, сказал - убрать, без шума, без следов. Карвер согласился, потому что не соглашаться было нельзя, а согласиться молча - дешевле, чем согласиться с разговорами. Лестница. Спина Хэлберта под рыжей домашней рясой. Толчок - короткий, без тех лишних сантиметров, которые поэты приписывают падающим телам. Никакого раскаяния, никакого стыда — раскаяние и стыд есть роскошь людей, у которых есть выбор, а у Карвера выбора не было с тех самых пор, как ему исполнилось двадцать. Это не нужно было записывать, потому что это и так не забылось бы, если бы он прожил ещё тысячу лет, а проживёт он, по всем расчётам печени, гораздо меньше.
Он посмотрел на пламя свечи в углу, ровное и жёлтое. Это хорошо: когда свеча дрожит, значит кто-то дёргает воздух, кто-то дышит рядом, а когда свеча ровная, значит Карвер один. И хорошо, когда в углу горит свеча. Тогда детство не такое страшное, и можно лечь спать, и спать спокойно, и видеть сны, в которых нет ни Хэлберта, ни Сэндэра, ни чулана, а есть только тишина, и тёплый свет, и ничего больше.
И этого достаточно, чтобы завтра встать, проверить пульс, проверить цвет мочи, подумать о печени — и снова идти работать. На человека, который сам, возможно, не доживёт до весны. На человека, который, даже умирая, держит руку на горле у королевства. На человека, чей палец уже гниёт под перстнем, но перстень всё ещё блестит, и все при дворе делают вид, что не чувствуют запаха.