Страница 97 из 111
Я простоял так больше часа, превратившись в статую из напряжения и вины. Наконец, дверь открылась. Фишер вышел, лицо серое от усталости.
— Спит. Естественным сном, на грани истощения. Седатив дал минимальный, только чтобы сбить паническую атаку. Оставил воду. Ничего не говорил ей, кроме того, что она в безопасности. Больше ей сейчас ничего не нужно. Особенно — тебя.
— Спасибо, — хрипло выдавил я.
— Не мне. Ей.
Фишер взглянул на меня. Долго. Потом сказал то, что я знал, но не хотел слышать:
— Кайден… она видела тебя настоящего. Того, который боится. Теперь ты не сможешь снова надеть маску Кратоса и сделать вид, что ничего не было. Игра окончена.
С этими словами он ушёл. Я дождался, пока шаги стихнут, и вошёл в спальню.
Она лежала на боку, лицом к стене, в глубоком, тяжёлом сне. Дышала ровно.
Я сел в кресло у камина — то самое, в котором она проводила долгие часы, глядя в огонь или в стену, — и приготовился ждать.
Я не спал всю ночь. Я смотрел, как тени от догорающих углей пляшут на её плече, и думал.
Думал об отце. О том, как Маркус ломал меня, Кайдена, не кулаками, а ожиданиями. «Ты — мой наследник. Ты — продолжение системы. Личное — слабость. Любовь — уязвимость. Страх — топливо для дисциплины».
Я построил из себя то, чего хотел отец. А потом возненавидел и отца, и себя за это послушание.
И Оливия… Оливия была первой, кто увидел во мне трещину. И единственной, кто посмел указать на неё. Кто посмотрел на меня и увидел не Кратоса, а того, кем я был когда-то. Мальчика, которого отец запер в себе и не выпускал.
Рассвет застал меня всё в той же позе.
Она пошевелилась первой — глухой стон, поворот на спину. Потом веки дрогнули, открылись. Сначала взгляд был мутным, невидящим. Потом он поплыл по потолку, узнавая очертания. Наконец, остановился на мне.
В её глазах не было огня. Не было ненависти. Была лишь непробиваемая, каменная усталость. Усталость от всей вселенной сразу.
Она пошевелила губами.
— Воды.
Я встал, налил из графина, подал. Она взяла, не глядя. Пить стала медленно, будто каждое движение требовало усилий. Поставила стакан на тумбочку.
— Зачем ты здесь? — её голос был шелестом сухих листьев.
— Потому что мне некуда больше идти, — ответил я.
И это была чистая правда. Кратос мог бы уйти по делам. Кайдену же было некуда деться от себя. От этого стула. От её взгляда.
Она отвернулась к стене, будто даже этот разговор был ей не по силам.
— Он… — начал я, и слово застряло в горле. Я кашлянул, заставил себя говорить. Голос был низким, монотонным, лишённым всяких красок.
— Он не позволял иметь ничего своего. Ни игрушек. Ни друзей. Ни мыслей, которые расходились бы с его. Единственное, что он признавал — эффективность. Польза. Если ты полезен системе — ты живёшь. Если нет… ты становишься уроком для других.
Я сделал паузу. Слова давались с трудом, будто я выдёргивал их из себя.
— Моим первым уроком была собака. Бродячая. Я нашёл её, притащил в казарму, спрятал в углу. Отец узнал. Не наказал. Сказал: «Это твоя ответственность. Корми, ухаживай, тренируй. Но запомни: если станет слабой или бесполезной — ты сам её убьёшь. Потому что только ты отвечаешь за то, что создал». Я замолчал, глядя не на неё, а в потухший камин.
Я замолчал, глядя не на неё, а в потухший камин.
— Я растил её. Делился своей едой, прятал от других. Она любила меня. Без условий. Первое живое существо, которое меня любило. Через год отец приказал убить. Сказал: «Проверка на прочность». Я отказался. Он выхватил пистолет и пристрелил её на моих глазах. Потом сказал: «Запомни: любое существо, которое делает тебя слабее — враг. Даже если это часть тебя самого». Мне было десять.
Моя челюсть напряглась.
— Ты с самого начала была такой слабостью. Ты заставляла меня чувствовать. Жалость. Вину. Интерес. Что-то, похожее на восхищение. Твоя ярость была живой. Моя — лишь холодной калькуляцией. Отец видел это. Он приказал сломать тебя. А я вместо этого начал учить тебя выживать. Потому что в тебе была та самая жизнь, которую он выжег во мне. Ты стала моей тайной слабостью.
Я услышал, как она перестала дышать. Но не обернулся. Теперь слова лились сами.
— Когда он сказал про твоё наказание… это был не просто акт контроля. Это была казнь. Казнь моей последней иллюзии, что я могу что-то сохранить для себя. Он знал, что ты для меня что-то значишь. И решил использовать это, превратив в инструмент власти. А когда вы с матерью побежали… я был почти рад. Потому что ты спасала не только себя. Ты спасала ту часть меня, которую он ещё не успел убить.
Мой голос дрогнул.
— А потом он выстрелил в неё. И я стоял рядом. И не сделал ничего. Не заслонил её. Не выбил пистолет. Я просто стоял и смотрел, как она падает. И для меня, и для тебя в тот миг она умерла. И вместе с ней умерло всё, что во мне ещё могло сопротивляться.
Я посмотрел на неё. Она лежала неподвижно, но я видел, как напряжена её спина под одеялом.
— Я стал тем, кем он хотел. Идеальным сыном. Потом — идеальным солдатом. Кратосом. Потому что легче стать машиной, чем каждый день помнить, что ты не смог защитить даже собаку. Не смог защитить тебя. Не смог защитить её.
Я перевёл дыхание.
— Я спас и спрятал Шерил, потому что не мог сделать и этого. Не мог позволить, чтобы его жестокость была абсолютной. Это был мой последний, крошечный бунт. Бунт труса. Я не сказал тебе, потому что твоя ненависть ко мне была единственной честной вещью в моей жизни. Ты ненавидела монстра. И я мог притворяться им. Быть им. Если бы ты узнала, что монстр — всего лишь испуганный мальчик, который так и не научился быть человеком… что бы тебе осталось? На что направлять свою ярость? На что опереться? Я отнял у тебя всё, Оливия. Я хоть оставил тебе это. Ненависть к Кратосу. Потому что Кайдена… Кайдена жалеть было нельзя. Он этого не заслуживал.
В комнате повисла тишина. Густая. Я больше ничего не добавлял. Не просил прощения. Не давал ей выбор. Я просто выложил перед ней свою изнанку — всю, до последнего шва.
Прошло долгих десять минут. Она медленно повернулась. Села на кровати, обхватив колени руками. Не смотрела на меня. Смотрела в окно, на серое утро.
— Мне его не жалко, — тихо сказала она. — Этого мальчика. Потому что он вырос. И стал тем, кто сделал со мной то, что с ним сделал отец. Только более изощрённо.
Я кивнул.
— Но я его понимаю, — сказала она. — И это хуже.
Она наконец посмотрела на меня. В её глазах не было прощения. Было тяжёлое, мучительное понимание.
— Я не знаю, что теперь делать, — призналась она, и в этом признании была та же беспомощность, что и в моей.
— Я тоже, — сказал я.
Мы сидели так ещё некоторое время. Два сломанных человека в холодной спальне, в клетке, которую оба ненавидели. И из которой не было выхода.
Потом я встал. Подошёл к кровати. Я медленно наклонился и очень осторожно, почти невесомо, коснулся губами её лба. Прикосновение было сухим, тёплым и бесконечно усталым.
— Отдыхай, — сказал я.
Затем я выпрямился, повернулся и вышел. Дверь в спальню я оставил открытой.
Я не пошёл в свой кабинет. Я спустился в гараж.
Сегодня там никто не работал. Я сел на старый ящик, в том самом углу, где когда-то прятал собаку, и где годы спустя учил Оливию бить по горлу и ставить подножку.
И сидел там очень долго, глядя на свои руки.
Руки, которые не смогли защитить, а потом научились только ломать. Руки того, кто наконец увидел, что построил не крепость, а склеп.
И замуровал в нём себя вместе с единственным человеком, который мог бы понять, почему там так холодно.